НАЗАД, к ПРОЗОХРАНИЛИЩУ 1

Генрих ШМЕРКИН ЗАПИСКИ ЛАБУХА

Имена и вывески, по возможности, изменены. Что не исключает, однако, ряд досадных совпадений.

 

А У НАС В КВАРТИРЕ ГАЗ

 

1.

Москалёвка пятидесятых, «любимый, милый край»! Тополиный оазис, райский уголок посреди индустриального Харькова, одетого в сизые лохмотья заводских дымов! Или, как шутили записные харьковские остряки, улица четырёх евреев – Сёма-Марка-Моська-Лёвка.

«Ну, Моська-Лёвка – значит Москалёвка. Но при чём тут Сёма-Марка?» – может поинтересоваться несведущий гражданин из какого-нибудь Крыжопо­ля, Парижа или Сан-Франциско. А при том! По Москалёвке ходил седьмой трамвай. На харьковском суржике – «сёма марка».

Грохочущая по серебряной глади рельсов, с сияющими поручнями и вы­со­кими подножками, с которых можно радостно сигануть на полном ходу от приближающейся кондукторши. И, как ни в чём не бывало, прошвырнуться пешком – мимо кинотеатра «Жовтень», мимо щербатых ступенек булочной, взглянуть на своё отражение в стеклянной витрине библиотеки им. Некра­сова.

А в этом отражении, между прочим, тебе нет ещё и двенадцати. Да что там двенадцати! Ни тридцати, ни сорока, ни пятидесяти пяти нет тебе ещё в этом огромном прозрачном стекле, в которое ты вечно заглядывал по пути в школу или к Ларке Карповской – а она на свидание с тобой прихватывала всех своих подружек.

И профланировать дальше, – мимо аптеки, через Марьинскую – по Крас­но­школьной Набережной, вдоль речки Лопань, мимо Рыбного базара, вдыхая неповторимый болотный аромат Лопанского ила.

Галантерейный магазин «Свет Шахтёра», в котором сладко задыхаешься от парфюмерии среди крепдешина и ворохов белоснежного дамского белья – словно в объятиях благоухающей духами колхозницы, улыбающейся тебе с витража над кассой! Шестая поликлиника, не отстроенная ещё после минувшей войны. Тёплая газировка в киоске напротив. С сиропом – сорок дореформенных копеек, без сиропа – пять. Над градуированной колбой с розоватым «вишнёвым» сиропом вьются жирные осы. Продавщица ополаскивает гранёный стакан, подносит к градуированной колбе, роняет в него несколько капель вязкой жидкости и подставляет под кран газводы. Струя бьёт в дно стакана, это шторм в океане, буря в пустыне, бунт на корабле, это «меньше пены!» и «Муля, не нервируй меня!»...

– Водиська, свадкая водиська с висьнёвым сийопом! – зазывает торговка улыбающихся прохожих. Она не выговаривает половину букв рус­ского алфавита.

– Тётенька, а можно без сиропа?

– Сисьтой нету! Водиська с сийопом!

Магазин Рыбтреста, насквозь пропитанный приторным запахом только что оттаявшей трески... Первомайская демонстрация, празднично одетые люди, щурящаяся на солнце толпа, вываливающая из кинотеатра «Жовтень» после дневного сеанса, кинофильм «Джульбарс», наши пограничники, вражеские парашютисты, осушение болот, великий Ленинский план ГОЭЛРО...

Запоем – книги Валентина Катаева, Леонида Пантелеева, Анатолия Рыба­кова, Аркадия Гайдара.

Говорят, когда-то на Москалёвке стояли казармы. В них квартировали солдаты царской армии (москали).

 

2.

В детстве я летал.

Меня водили в детский сад №5, размещавшийся на пересечении Владимирской улицы и Коло­дез­ного переулка.

Гулять мы ходили с воспитательницей на Балабановку. Так называлась лужайка за поросшими бурьяном развалинами шестой поликлиники. Среди ро­ма­шек, одуванчиков и подорожника стрекотали кузнечики и тарахтели экскаваторы. Лужайка превращалась в стройплощадку. Обветренные дяди с зычными голосами выгружали на травку металлические трубы, огромные катушки кабелей и тросов. Начиналось сооружение москалёвской глушилки.

На Балабановке я летал, и охоту летать мне отшибло именно на Бала­бановке. В тот день я, как обычно, вихрем носился по траве, широко раскинув крылья рук, – отталкиваясь, что есть мочи, от земли. У меня захватывало дух – как на качелях, когда взлетаешь в самую высокую точку. Я носился в одних трусиках по траве, задевая крыльями сверстников, и радостно кричал: «Я лётчик! Я лётчик!». И описался  от избытка чувств.

Воспитательница сняла с меня трусы и повесила на кустик сушиться. Я же, оставшись, в чём мать родила, почувствовал себя ещё свободней и снова принялся летать, сотрясая воздух сообщениями о том, что я лётчик. И услы­шал дружный хор своих однокашников: «Беструсовый лётчик! Беструсовый лётчик!».

Дирижировала этим хором Инка Минчина, загорелое рыжеволосое созда­ние с горбинкой на носу и лиловыми недетскими губами.

Мальчишки ухмылялись, девчонки хихикали. Я расплакался.  И понял, что до слёз люблю эту Инку Минчину, сам не знаю, почему.

С тех пор я перестал летать.

Глушилка была смонтирована через год. Её обнесли высоченным кирпич­ным забором, увенчанным несколькими этажами колючей проволоки. Нас туда больше не водили. Шестую поликлинику восстановили лишь через один­надцать лет после сооружения глушилки. Инка выскочила замуж за волейбольного тренера. Сейчас она в Австралии.

 

3.

Жили мы неподалеку от «Жовтня», на Владимирской №8-а. В деревянной, обложенной кирпичом халупе без фундамента, с заваленными углами и прогнившим полом. Улица наша бо­лее походила на деревенскую. На траве вдоль грунтовки паслись на при­вязи козы. У канав рос подорожник.

Над прохудившимися жестяными крышами, над ободранными липами и тополями серели грязноватые купола Москалёвской церкви. Переминались с ноги на ногу набожные куры. Они со всей дури били поклоны во влажный песок, жадно склёвывая лакомые крохи из свежих помоев, выливаемых прямо на дорогу. Куры молча шарахались от нахальных щёголей-гусей, рас­хаживающих вразвалку шумными кодлами.

Ещё не успел ввести налоги Никита Сергеевич –  «покорневой» (с каждого фруктового деревца) и «подушный» (с каждой животинки). Ещё не выкорчёвывал яблони народ, спасаясь от  всезнаек-фининспекторов, ещё жирели в соседских сарайчиках увальни-кабаны.

И всё это цвело, румянилось, блеяло, покрякивало, покудахтывало, пого­гатывало, похрюкивало и покукарекивало в десяти минутах ходьбы от центра.

 

4.

Дедушка Яша – мамин папа – был знаменитым на всю Владимирскую под­ко­вырщиком.

Узнав, что отец нашёл нам, всего за тридцать рублей, дачу на всё лето, дед сказал ему без тени улыбки: «Лёня, зачем тратить такие деньги? Отключи свет, вывали себе под окно подводу навоза за пятёрку, и будет тебе дача».

Во дворе у нас был сад. Четыре яблони, три абрикоса, слива, груша-лимонка, несколько кустов малины. За садом ухаживал дед. При этом я никогда не замечал, чтобы он ел какой-нибудь фрукт. Дед окапывал деревья, обрезал сухие ветви, белил стволы, но не вкушал плодов. Особенно тщательно следил он за небольшой плантацией конопли, протя­нувшейся вдоль нашего сарая.

Каждый год конопля вымахивала выше забора – в полтора, а то и в два человеческих роста.

Осенью дед собирал семена конопли, аккуратно пересыпал их с ладони на ладонь, выдувая шелуху, и упаковывал в коробки из-под спичек. После того, как семена были собраны, дед поручал сбор главного урожая мне. Я брал штыковую лопату, рубил под корень сухие конопляные стволы и складывал их в сарае.

Конопля, объяснял мне дед, нужна для утепления погреба – чтобы не промерзала картошка, заготавливаемая на зиму. Весной дед вскапывал сад, сеял коноплю, а в самом углу двора садил несколько луковиц мака.

Курил дед исключительно махорку. Иногда он сворачивал козьи ножки, иногда набивал трубку.

Вовка Арефьев, с которым мы часто играли до одури в футбол, рассказы­вал: «Иду наххаузе из школяндры, а у вашей калитки дед твой стоит. Вроде, как поддатый, и цигарку смалит. Дым пускает, как паровоз. Я ему: «Дядя Яша, закурить не найдётся?». А он мне: «Я некурящий».

Настроение у деда не портилось никогда. И он всё время, как говорила бабушка, «сосал свою соску».

На улицу дед выходил, как денди – в отутюженном френче сталинского образца, в галифе, шитых на заказ, и в сияющих хромовых сапожках на высоком каблуке. Роста дед был небольшого.

Летом – регулярно, раз в месяц – нас посещал участковый милиционер дядя Коля. Он проходил сразу к сараю, у которого росла наша конопля, расстёгивал планшетку и доставал какие-то бланки. Прокладывал между ними копирку, присаживался на скамейку и начинал слюнявить химический карандаш. «Конопля, значит, так и не ликвидирована… Придётся составлять акт!» – деловито говорил он, снимая фуражку и тщательно приглаживая вспотевший чуб.

Визиты эти заканчивались полюбовно: во дворе появлялась моя бабушка с гранёным стаканом водки и наспех приготовленным бутербродом. Дядя Коля прятал бланки обратно в планшетку, отстранял, как правило, бутерброд, выпивал водку, утирался рукавом и, расстёгивая верхнюю пуговичку на своей милицейской рубашке, не зло советовал деду немедленно скосить всю коноплю, а он через месяц придёт и проверит.

Дед рассказал мне, где зарыта собака. Оказывается, вышло постанов­ление, запрещающее коноплю. Чушь собачья – будто бы какая-то банда уби­вает людей, а трупы подбрасывает в заросли конопли во дворах. Как будто бандитам больше нечего делать, и они не могут придумать что-нибудь поин­те­ресней.

 

5.

Умер дед по-дурацки – в результате элементарнейшей передозировки, от руки врача скорой помощи. Случилось это через несколько лет после смерти бабушки.

Проснувшись среди ночи, мама увидела свет в дедушкиной комнате. Зайдя туда, она застала деда при полном параде – в галифе, кителе и сапо­гах – в обмороке на кушетке. Мама дала ему понюхать нашатырного спирта, он сразу пришёл в себя, пожаловался на боль «под ложечкой» и снова выру­бился.

Подобное уже случалось однажды с дедом. Молодой ординатор скорой помощи, перепробовав тогда на дедушке кучу медикаментов, нашёл, наконец, нужный и ввёл ему полный шприц.

Когда деду полегчало, ординатор начертал на рецептурном бланке название препарата и сказал, что, если придётся вызывать «скорую» в следующий раз, мать обязательно должна показать врачу этот бланк. И чтобы врач ничего, кроме этого препарата, деду не вводил. И ни в коем случае не давал обезболивающее.

Следующий раз наступил.

Мама вызвала скорую, а когда та примчалась, показала фельдшеру бланк с названием лекарства.

Дед снова пожаловался на боль, фельдшер достал из саквояжа ампулу и сказал, что должен сделать укол морфия. Мама возражала, но, видать, недостаточно активно. Фельдшер накричал на неё – ему, мол, видней, как поступать в таких случаях. Он тут же сделал деду внутривенное. Когда он заканчивал, дед был уже мёртв.

Соседи советовали подать на фельдшера в суд, но родители этого не сде­лали. Деда ведь не вернёшь... 

Видит бог – я рос непорочным мальчиком. Ибо лишь через тридцать лет после смерти деда узнал, зачем выращивал он коноплю. И что пристрастился он к ней, когда сидел, по обвинению в шпионаже, в Карлаге. Узнал от своего младшего брата Алика, который оказался намного наблюдательней и прозорливей меня.

 

6.

Печку топили дровами и углем.

Отец служил скрипачом в русском драмтеатре им. Пушкина. У папы было целых три «хобби»: готовка, ученики и разделка туш. С учени­ками отец разделывался в гостиной. Он провожал туда юное дарование, принимал у него пальто, вешал на крючок, прибитый к нашему пианино «Рейниш», и просил сыграть домашнее задание. Сам же удалялся в сени, где, в сопровождении скрипки, начинал колдовать над примусом. Аромат папиного гуляша разносился по квартире. Юное даро­вание, исходя желудочным соком, пиликало – сначала гамму и арпеджио, затем адажио или скерцо, а отец ворожил над кастрюлей, постоянно приню­хиваясь, приподнимая крышку и облизываясь, переворачивая, помешивая, добавляя соли, бесконечно пробуя и командуя: «Тяни смычёк! Выше соль-диез! Тенуто, тенуто! Ниже си-бемоль, выше ре! Синкопа! Ауфтакт! Деташе! На вторую вольту! С чувством! Там написано – с чувством!». Отец взывал, гуляш кипел, скрипка кряхтела, примус пел.

 

7.

Я учился в ту пору на кларнете. Моим учителем был кларнетист «папи­ного» театра Александр Григорьевич Алейник, к которому я обращался не иначе, как «дядя Саша». Дядя Саша играл на трофейном кларнете. Говорили, что в 45-ом Саша, служивший в военном оркестре, был выслан из Вены в 24 часа – за мародёрство. В театре у Саши было прозвище «Сквозняк».

Однажды на моём кларнете лопнула машинка (это такой зажим, при помо­щи которого трость крепится к мундштуку). Саша пытался её починить, но безуспешно. Тогда он сказал мне буквально следующее: «Передай отцу – пусть пойдёт на скулёжку и купит за два кола подержанную машинку».

Если б вы только видели, что творилось с моим папой, когда я передал ему слова учителя!

«На какую ещё скулёжку?! – возмущался  отец. – Какие ещё два кола?! Что он себе позволяет! Кто-нибудь слышал от меня лабушеский жаргон?! Чтоб ты больше никогда не произносил этих слов!».

«Скулёжкой» у харьковских лабухов назывался их постоянно действующий сходняк у городских железнодо­рожных касс.

Закончилось всё тем, что отец пошёл на скулёжку и купил мне машинку за два кола.

 

На скулёжке тусовались жмурики (духовики-похоронщики), макаронники (духовики-военные), и лангеты (лабухи кабацкие). Человек, в искусствах неискушённый, мог нанять там оркестр, музыкант – найти на вечерок себе замену в кабак, купить-продать любой инструмент, включая ГДР-овские круглогубцы и африканский там-там.

Однажды, десяток лет спустя (когда я уже сносно владел саксофоном), мы с отцом, обойдя море винных подвальчиков, заявились на скулёжку. Отец живо общался с её завсегдатаями на их языке.

 

Умер отец внезапно – от разрыва сердца. Последними его словами были: «Поешьте борщ, я добавил туда...». Какую приправу добавил в борщ отец, нам так и не довелось узнать. Скорей всего, это была киндза с молотым тмином. Папа привёз её из Грозного, где был с театром на гастролях.

«Скорая», приехавшая через час, констатировала то, что положено кон­ста­тировать в таких случаях, и тотчас уехала. Кроме того, почему-то приш­лось бежать ещё и в шестую поликлинику за справкой о смерти. Мать за­крыла отцу глаза, обмыла его. Мы выпили водки и закусили отцовским бор­щом. Это был очень горький и солёный борщ.

 

8.

Работал отец, как я уже говорил, в театре, но тянуло его к мясникам. На Рыбном базаре, в гастрономе на Сумской – под бутылку-другую, обязательно прихватываемую с собой в таких случаях, – отец обожал давать мясникам со­веты – как, например, следует рубить заднюю ногу или говяжьи рёбрышки. И разливал портвейн в алюминиевые кружки. Закусывали сырым салом. Иногда в пылу рассуждений отец хватался за топор, порываясь показать тот или иной приём на практике, но попытки эти всегда пресекались угощаемыми. Подвыпивший отец приходил домой, брал в сарае топор и вместо мяса начинал рубить дрова. Он колол их и приговаривал, что скри­пачам противопоказано махать топором. Ибо от этого пальцы теряют подвиж­ность и гибкость.

С топором отец управлялся не хуже, чем со смычком. Этим навыком он был обязан своему отцу – Шмеркину Абраму-Янькиву.

 

9.

Абрама-Янькива я никогда не видел и знаком с ним лишь по рассказам отца.

До революции Абрам жил в Харькове. Черта оседлости его не касалась. И не потому, что Абрам не был евреем. Евреем он как раз был. Но дед был не просто евреем, а евреем-колбасником. И не просто колбасником, а колбасни­ком дипломированным. Как сказал бы поэт: «Еврей в России – больше, чем еврей». Дед обладал статусом ремесленника и держал колбасную мастерскую. Это позволяло ему жить в черте города.

То ли по укоренившейся советской привычке ничего не выбрасывать (как, например, не выбрасывают старые квитанции об уплате за электричество), то ли просто на всякий случай (что, в сущности, одно и тоже), отец хранил за шкафом огромную – размером с хороший портрет – зеленоватую, с разво­дами, как на денежных купюрах, царскую грамоту в тусклой рамке. Называ­лась она, если мне не изменяет память, «Разрешение жительства в Харь­кове, выданное мещанину Шмеркину Абраму-Янькиву, сыну Лейбы-Мардехая, вероисповедания иудейского, рождения 1889, причисленному к Харьков­скому Цеху Ремесленников, совместно с женой Фаней Абрамовной, урож­дённой Эйд­ли­ной, рождения 1891, дочерью Дорой рождения 1914, дочерью Бертой рождения 1915 и сыном Леоном рождения 1917».

Леон – мой отец.

Внизу красовались вензеля личной подписи казначея Его Величества. Кому собирался отец показывать этот папирус, зачем хранил его? На случай, если вернётся царская власть, и евреев опять начнут селить в местечках? Или, может, – во времена врачей-убийц, – тихо надеялся, что органы уважат эту охранную грамоту, и не отправят нашу семью куда-нибудь, на таёжную заимку, спасая от праведного народного гнева?

 

10.

Позже, когда Хрущёва сменил Брежнев, на все мои вопросы о Сталине отец отвечал одинаково: «Вот станешь взрослым и сам всё поймёшь». Разбирая архив отца после его смерти, я обнаружил тонкую нотную тетрадку. На обложке чётким, ещё не дрожащим, отцовским почерком было выведено:

«ПЕСНИ О СТАЛИНЕ.

СЛОВА И МУЗЫКА ЛЕОНА ШМЕРКИНА».

Взяв кларнет, я попробовал сыграть. Это была какая-то автоматическая музыка. Монотонная, однообразная. Капли, долбящие камень. Распевы глухонемого. Теперь, через полвека, подобную музыку сочиняют компьютеры. Отец на полсотни лет опередил своё время, чётко идя с ним в ногу.

Перебирая архив дальше, я наткнулся на стопку пожелтевших газет. С сообщениями о кончине Вождя и Учителя. Первые полосы занимали фотографии Сталина – в гробу, утопающего в цветах, в окружении почётного караула с траурными повязками на рукавах. Интересно: на случай чего хранил отец эти неопровержимые, на его взгляд, доказательства?   

 

11.

После революции Абрам-Янькив перекрасился в телеграфисты. А когда был введен НЭП, снова открыл колбасную. Чтобы не платить налог «за эксплуатацию», работников он набирал только из числа родственников. Дед сам забивал коров, делал фарш, коптил колбасу и тщательно вёл свою убойную бухгалтерию. Бабушка стояла за прилавком, дочери драили полы и стены, мыли котлы и мясорубки.

Моего отца Абрам отдал учиться «на скрипача», когда тому не исполни­лось и пяти. И не кому-нибудь, а самому Гольдбергу, преподававшему когда-то в Одессе, в школе самого Столярского. Скрипичный профессор обладал двумя особенностями:

1. за полгода он превращал любого ученика в вундеркинда;

2. играть на скрипке скрипичный профессор давно разучился.

После смерти матери Гольдберг поклялся Всевышнему, что никогда больше не возьмёт в руки скрипку.

Иногда, если у ученика получалось слишком уж фальшиво, профессор не выдер­живал. Он нарушал обет, вырывал у юного дарования скрипку и, силой личного примера, пытался продемонстрировать тот или иной пассаж.

Обучение у профессора принесло результаты. Через полтора года, согласно се­мей­ной легенде, отец уже имел собственных платных учеников и, кроме того, подрабатывал в кинотеатре (который сейчас называется «Жовтень»). Харьковские мамаши приводили туда своих деток специально, чтобы показать им моего шестилетнего папу, играющего 1-ый концерт Ридинга в перерывах между сеансами.

 

12.

Мясо в колбасной рубила Дина, папина двоюродная сестра. На моей памяти это грузная женщина, служившая «инженерно-техническим работником», с вечной мигренью и одышкой.

Тогда она была девятилетней девчушкой.

Вскоре дедом было подме­чено, что после Дининой рубки часть мяса исчезает. Тётя Дина была  заподозрена в воровстве и уволена.

А Киля Матова – родная сестра Абрама-Янькива, она же мать Дины – даже не прибежала спросить, за что уволена её дочь. Это укрепило уверен­ность деда в его правоте.

На смену Дине был брошен мой шестилетний папа. При необходимости, вундеркинд откладывал в сторону смычок, брал нежными музыкальными пальчиками топор и начинал рубить говяжьи оковалки.

 

13.

Абрам-Янькив, по рассказам отца, любил ходить босиком. Вычитал где-то, что такое «заземление» полезно.

Кстати, отец мой унаследовал эту «босоногую» привычку и, оказавшись летом в доме отдыха, сдавал свою обувь в камеру хранения. Нам с братом эта привычка не привилась. К чему я это рассказываю?

А к тому, что, когда НЭП закончился, дед был «раскулачен» и сослан, вместе с моей бабушкой, в Красноярский край. Очень скоро, расхаживая босиком по таёжному посёлку, он напоролся на ржавый гвоздь. Ни врачей, ни лекарств в посёлке не было. Абрам-Янькив Шмеркин умер от столбняка. Ему не исполнилось и тридцати семи.

Детей Абрама-Янькива – Дору, Берту и Леона (моего отца) – удалось оставить в Харькове. Их приютили родители тёти Дины, работавшие на мыловаренной фабрике. Бабушка Фаня умерла уже после войны. Там же. В Красноярском крае.

 

14.

Мясницкая закваска осталась у отца на всю жизнь.

В оркестре Харьковского драматического театра им. Пушкина отец был первым скрипачом. Руководил оркестром Александр Яковлевич Шац, – тот самый, которого потом сменил кларнетист дядя Саша.

Сам Шац, в последнее время, часто болел и бόльшую часть времени проводил во всевозможных лечебницах. Уходя на больничный, Шац оставлял вместо себя папу.

И вот, представьте: Шац снова сообщает, что расхворался. Отец, со скрипкой, занимает место за дирижёрским пультом. Идёт спектакль «Марион Делорм» – о несчастной любви знатной дамы и юноши-бедняка.

Франция, семнадцатый век.

Середина первого акта.

На сцене – тихая летняя ночь. В беседке заброшенного сада – он и она.

Режиссёр, ведущий спектакль, нажимает чёрную кнопку с надписью «МУЗЫК».

В ту же секунду на дирижёрском пульте вспыхивает красная лампочка. Это сигнал к действию.

По мановению руки маэстро (дирижёрской палочкой отец не пользовался) вкрадчиво вступают фортепиано с виолончелью. Звучит тема любви. Ровно через четыре такта к ним присоединяются гобой и флейта.

Герой, опустившись на колено и прижав руки к груди, шепчет слова любви, стараясь перекричать визг флейты и гортанный клёкот гобоя. На чёрносуконном небе поблескивают жестяные звёзды.

Соло отца. Он, как всегда, в ударе. Папина скрипка заливается соловьём. Кивок в сторону духовой группы – и зловеще вступает бас-кларнет. Узкий луч прожектора вырывает из сумрака ночи лицо злодея, прячущегося за садовой сторожкой. Злодей подслушивает разговор двух влюблённых...

А тем временем в актёрский буфет завозят свиные окорока.

Буфетчица Нюся растеряна. Окорока необходимо разделать.

А она, между прочим, трижды поступала в театральный. Но не прошла по конкурсу. И вот уже пятнадцать лет стоит за этой буфетной стойкой, ревностно прислушиваясь к контрольному динамику, из которого доносится всё, что происходит на сцене. Она помнит все женские роли назубок и продолжает на что-то надеяться.

В нюансах разделки окорока Нюся полный профан.

 

15.

На подмостках продолжается объяснение в любви – в сопровождении духовой группы.

Нюся ждёт, когда у музыкантов начнётся пауза.

Наконец, герой привстаёт с колена, и влюблённые обнимаются.

Затемнение.

Режиссёр, ведущий спектакль, даёт сигнал машинисту. Машинист толкает рукоятку контроллера, и  поворотная сцена, слегка подрагивая, перемещает влюблённую пару к левой кулисе. Постукивание старенького редуктора заглушается слаженным звучанием оркестра. Тревожно воют валторны, жалобно курлычет кларнет. Распространяя сладковатый запах  столярного клея, на авансцену выезжает, золотой трон с королём Франции. Король погружён в раздумье. Он ищет способ разлучить влюблённые сердца. Рядом – кардинал. Сейчас он начнёт давать королю свои злокозненные советы. В воздухе застывает последний аккорд. Отец изображает замысловатый завиток рукой, и оркестр замолкает.     

Музыканты на цыпочках покидают оркестровую яму. За кулисами их ждут домино, телевизор и Нюсин винегрет.

Герой воздевает руки к небу, героиня потупила очи долу. Она дышит глу­боко и взволнованно. «Я люблю тебя больше жизни! Я не могу без тебя! Ты – мой свет в окне, моя любимая!» – продолжает рычать со сцены герой. Король хитро щурится.

А в служебном буфете происходит то, чего никогда не видели и не увидят досто­почтенные зрители.

Элегантный, как рояль, маэстро проходит за прилавок, надевает фартук поверх дирижёрского фрака и начинает вострить топор.

У прилавка собирается очередь. Средневековые кабальеро в ярких каф­та­нах, ослепительно красивые белошвейки, окровавленные дуэлянты, гри­мё­ры, костюмерши, музыканты. С пустой авоськой в руке – со следами  при­поя на ладонях и недавнего запоя на лице – стоит надменный кардинал Ри­шелье в красной мантии. Он – в образе – зловеще перебирает узел­ки авоськи – как монашеские чётки.

Пока на сцене объясняются в любви, маэстро, при помощи ножа и топора, превращает копчёную свиную ногу в аккуратнейшие, фирменные кусочки ветчины. После чего, гордый и счастливый, с добрым шматом честно заработанного окорока, возвращается за дирижёрский пульт.

Я видел это своими – правда, совсем другими, не сегодняшними – гла­зами.  Такая ветчина, такие пироги, такой соцарт.

Как-то отец посетовал: в  их театр, в этот храм искусств, с приходом нового главрежа стали принимать, кого попало. И что в театре, как нигде, профнепригодность видна сразу – взять хотя бы буфетчицу Нюсю, которая за пятнадцать лет ничему так и не научилась…

 

16.

Воду мы носили из колонки, которая находилась аж на Грековской – это было в нескольких кварталах от Владимирской. В сенях у нас стоял фанер­ный стол, застеленный выцветшей клеёнкой, на нём – блестящий медный примус (тот самый, у которого колдовал отец, занимаясь с юными дарова­ниями) и два ведра с водой. Рядом со столом, в самом углу, висело бабуш­кино резное коромысло. На примусе частенько что-то кипело, распространяя запах петрушки пополам с керосином. Бабушка умела носить вёдра на коромысле. Она считала это своё умение даром свыше и очень им гордилась. Папа, мама, дедушка и я обращаться с коромыслом не могли и носили воду «вручную».

Зато за керосином мы никуда не ходили. Раз в неделю на Владимирскую приезжал керосинщик. Он вёз на подводе испачканную мазутом, примятую в нескольких местах, чёрную цистерну и дудел в свою «керосиновую» дуду. Соседи вываливали из калиток, громко позвякивая бидонами, керосинщик презрительно орал своей лошади «Тпрррууу!» и останавливался, где хотел. Затем слазил с козел и доставал черпак с длинной ручкой. Отпуск керосина начинался.

Это было очень удобно. Иначе пришлось бы носить керосин аж с Рыбного базара. Циркулировал слух, будто на Москалёвку должны пустить газовую ветку. Куда именно и когда – в то время не было известно. Известно было лишь то, что Лаврентий Павлович Берия оказался немецким шпионом, за что и понёс заслуженную кару.

Я зачитывался «Военной тайной», «Судьбой бара­бан­щика». Старик Яков, дядя-шпион... По ночам мне снились похищенные дядей секретные чертежи.

 

17.

Вскоре я заметил, что отец прячет в ящике письменного стола какой-то чертёж. Подозрительным было то, что о чертеже он никому не говорил, а ящик стола всегда запирал. Я решил поинтересоваться. Письменный стол находился в одной комнате с моим диваном. Ключ от ящика отец хранил в спальне, в мамином трельяже – в жестяной банке из-под кильки.

Ночью я проснулся, подождал, пока глаза свыкнутся с темнотой, и поти­хоньку прокрался в спальню родителей. Сладко похрапывал отец, мама ды­ша­ла беззвучно, как  ангелок. Я приоткрыл дверцу трельяжа, и вдруг оттуда с грохотом выпала коробка с домино. Я сжался в комок. Отец тут же открыл глаза, перевернулся на другой бок и снова захрапел. Мама продолжала спать. Я тихонько собрал домино  и взял ключ...

 

18.

В папином ящике хранились какие-то электронные лампы – вероятно, запчасти для радиопередатчика, разобранный фотоаппарат и кусок медной проволоки, служивший, очевидно, передающей антенной. Чертёж лежал под старой спичечной коробкой с винтиками и гаечками. Это был крошечный план Харькова с подробнейшей схемой газовых коммуникаций и перспективой их расширения в 6-ой пятилетке. Пользуясь этим планом, можно было запросто поднять на воздух не только все газовые коммуникации города, но и важнейшие объекты народнохозяйственного значения: Харьковский плиточный, электроламповый, шарикоподшипни­ко­вый, трактор­ный заводы, о которых нам так много рассказывали в школе. Рядом были приведены важнейшие цифры развития народного хозяйства страны. По этим данным враг мог без труда разгадать наши военные тайны.

 

19.

Я смотрел на чертёж и плакал. Вот уж не думал, что отец работает на иностранную разведку! Мой плач разбудил родителей. Слёзы капали на секретную схему. Сонная мама ничего не могла понять. Отец понял всё. Сразу.

«Генка, ты только не подумай, что я шпион...» – испуганно начал оправ­дываться он. Я разревелся ещё сильней.

И тогда отец стал просить меня – даже стыдно сказать, о чём.

Он умолял ни одной живой душе о схеме не рассказывать. Клялся своим здоровьем, что чертёж вовсе не секретный. Что вырезал его из газеты «КРАСНОЕ ЗНАМЯ», и что это – план газификации Харькова. И что из плана видно, когда будет подведен газ к Москалёвке. И тогда я забуду, что такое запах керосина в сенях, и не нужно будет рубить дрова и завозить каждый год уголь, и у нас будет газовая плитка, как у людей, и духовка, и газовое отопление, а там, глядишь, и воду проведём прямо во двор! Но – не дай бог, чтоб я кому-нибудь сказал, что он хранит у себя чертёж. Потому что с нашей семьи уже довольно, и мой любимый шутник дедушка Яша уже отсидел шесть лет как немецкий шпион (почему-то именно как шпион, – за анекдот!), и покойной тёте Соне – бабушкиной сестре – чудом удалось вырвать его из их лап (в неё влюбился энкавэдист-осетин, он же добился пересмотра дела). И что там разбираться не будут. И не дай Бог – попасть кому-нибудь в их мясорубку!

...Первой мыслью было – бежать в Уличный Комитет.

Но отец родился под счастливой звездой. Я смалодушничал и наступил на горло собственной песне. Родители пошли досыпать. А я никуда не побежал и до утра размазывал солёные слёзы по щекам.

Вся эта история с газификацией, перепуганный, униженный отец, слёзы, подступающие к горлу, – и есть продолжение великого плана ГОЭЛРО – гени­аль­ной Ленинской идеи электрификации всей страны.


 

 

 

 

 

 

ОТ ЗАРИ ДО ЗЕРО

 

1.

Он встретил свою Смерть, когда ему не было и двадцати шести.

Она была красива какой-то вызывающей, холодной красотой, с глазами-озёрами, точёным носиком и очаровательно оттопыренной попкой.

Ему говорили:

«Она – твоя смерть».

Он не верил.

Твердили:

«Ты у неё не один».

Не допускал даже мысли об этом.

Они бродили по Красношкольной Набережной, он читал ей стихи...

Она недоуменно слушала его и думала, что хорошо бы записаться на холодильник «Днепр» в магазине на Тракторном… Или что у её подружки, Инки Касьяшки, свадьба была в заводской столовке, а лучше бы, конечно, в ресторане. Или, хотя бы, в приличном кафе, где гостям не пришлось бы гоняться за куском колбасы и спотыкаться об алюминиевые стулья…

Он провожал её до дома № 26, что по улице Танкопия, где жила она с матерью, бабушкой и сестрой. Они заходили в подъезд, поднимались на третий этаж по выщербленным бетонным ступеням. Перед тем, как она успевала нажать на кнопку звонка, он умудрялся поцеловать её – упоённо, задыхаясь от ощущения собственной силы. А когда двери за ней захлопывались, он сбегал, едва касаясь ногами ступенек, вниз.

А однажды он встретил её с другим.

От неожиданности он кивнул ей и хотел даже что-то сказать.

Сердце внезапно подпрыгнуло. И вытолкнуло вверх, к горлу, удушающий горячий ком.

И он вдруг понял, что такое случится ещё не раз, и она для него – смерть. Придя домой, стал искать спиртное. Ни вина, ни водки в доме не оказалось. Он выпил стакан рижского бальзама, который отец приберегал для гостей, и только после этого объявил родителям, что собирается жениться.

 

2.

…Являлась ли всесоюзная лотерея ДОСААФ азартной игрой – на фоне напёрстков, железки и грузинской свадьбы, в которую облапошивали доверчивых лохов харьковские шулера в пригородных электричках?

Бывший зубной техник Сёма Кошер, обувающий лохов в очко на Южном вокзале, напоролся на гастролёров и влетел на три штуки деревянных. Дело было в семидесятых.

В проигрыше Сёма винил себя.

Около шести вечера зацепил он в очереди у билетных касс трёх лохов в кирзовых сапогах. И как он сразу не просёк, что пальцы у лохов – холёные и ухоженные, как у шулеров или щипачей?!

Играть согласился только один лох. Сёма начал, как обычно – «с рубчика». Дал штымпу в кирзе пару раз выиграть и минут за пятнадцать раскрутил его, к своему изумлению, на целых три штуки. Бабки у штымпа ещё были, и тот пошёл ва-банк. Кошер, естественно, сдал под «банкирское очко». Оставалось дать штымпу слово, раскрыть карты и свинтить с него ещё три штуки деревянных.

И тут лох, не заглядывая в карты, объявил очко втёмную.

Семён, скумекавший, что имеет дело с куклачом, возразил, что, мол, очка втёмную не бывает, и поинтересовался, на всякий случай, что бы это значило.

Штымп ответил, что «очко втёмную» бьёт «банкирское очко», и открыл свою карту.

На руках у штымпа была десятка пик, дама червей и восьмёрка бубён, которыми его только что снабдил незадачливый Сёма.

Кошер попробовал, было, залупнуться, но на него попёрли кореша штымпа, играть отказавшиеся, но за ходом матча наблюдавшие. Они объяснили одинокому Сёме, что, при любом раскладе, если у объявившего «очко втёмную» на руках действительно очко, выигрывает темнящий. И сдёргивает, в таком разе, не только свою ставку, но и ставку банкующего. То есть, банкующий проигрывает в два раза больше той суммы, которую ставил на кон.

Семён понимал, что шутить с ним не собираются, и без базара отдал шесть штук.

На кармане у Сёмы ещё что-то оставалось, и он пошкандыбал в ресторан «Люкс», чтобы в спокойной обстановке, под два пузыря «Столичной», обдумать, как работать дальше.

Когда вся водка была выжрата (а выжрата она была в течение сорока минут), Кошеру резко захотелось баиньки. Бывший зубной техник потребовал у официантки Манюни ещё пузырь, а оркестру велел сыграть «Радио-няню».

 

3.

Оркестром в «Люксе» заправлял король харьковского джаза, трубач  Рафаил Натанович Пинский, без труда берущий «соль» третьей октавы.

Пару лет назад, когда Рафиком, впервые в истории Харькова, был исполнен «Караван» Д. Эллингтона – с фирменной импровизацией, в мрачных тонах, вся музыкальная общественность Харькова только и делала, что говорила об этом. И случилось в ресторанном тресте чудо: Рафик был назначен руководителем оркестра.

Хотя обычно наоборот: за малейшую импровизацию (не говоря уже о мрачных тонах) руководящие работники выскакивали из кресел, как блохи из собачьих подмышек.

Мало того – сын еврейского парикмахера был рекомендован (как муж русской жены) в КПСС.

Через два года Пинский вовсю поддерживал почины, выступал на собраниях и собирал партвзносы.

 

За «Радио-няню» Рафик загадал Семёну трояку.

Сёма имел на этот счёт особое мнение.  Он считал, что не должен оркестру вообще ни копья, ибо вчера, буквально ни за что, выкатил лабухам полсотни.

Рафик принципами не поступался и на шару играть не собирался.

Баиньки Сёме, от такого расклада, сразу расхотелось.

«Ты что, курва, совсем нюх потерял? – удивлённо осведомился он у Рафика. – Я ж вам, суки, вчера полтинник оставил. Сделай «Няню» по-хорошему, а то пожалеешь, бля буду!».

Коренастый Рафик похлопал каталу по плечу и, нахально усмехаясь, успокоил:

«За бабки, Сёма, не переживай. Как пришло, так и ушло!».

«Радио-няню» в тот вечер Семёну так и не сыграли.

 

4.

…На следующий день Сёма развёл, на кругу восьмого троллейбуса, одного лоха из Промкооперации, после чего снова оказался в «Люксе» – один на один с двумя пузырями и цыплаком. К оркестру Кошер, из принципа, не подходил.

Примерно через час, когда оба пузыря были пусты, Семён почувствовал, что собственный его пузырь наполнен «по самое не могу».

Укушанный зубной техник встал из-за стола и, пробормотав загадочное «Коммунизьм есть Советская власть плюс уринизация всей страны!», нетвёрдой походкой направился к эстраде. Рядом с эстрадой, из-за бордовой плюшевой портьеры, виднелась массивная белая дверь. Со дня основания «Люкса» вела она на кухню и, с того же дня, была заколочена гвоздями.

Туалет располагался в противоположной части ресторана.

Сёма отодвинул портьеру и дёрнул дверь на себя. Дверь не поддавалась. Странное дело – подумал Сёма и попробовал её толкнуть. Глухо, как в танке.

Занято – сообразил картёжник, слывущий среди коллег гигантом комбинаторного мышления. Семён вернулся за столик и начал терпеливо ждать. Шторка не шевелилась. Прошло две минуты, прошло пятнадцать. Никто не выходил. Сёма подошёл к двери и постучал. Никакой реакции.

Гигант комбинаторного мышления упёрся изо всех сил в дверь плечом.

Дверь была неумолима, как  не подмазанная секретарша нарсуда.

Сёма понял, что ему уже всё равно.

Он прислонился к двери и расстегнул джинсы...

Импровизация трубы на тему «О ван ду сей» оборвалась на полуфразе.

Рафик, как ужаленный, сорвался со сцены и бросился, со своей дудкой, к заблудшему. Подхватив гиганта мысли под руку, он отвёл его в другой конец зала.

Выйдя из туалета, Семён буркнул играющему Рафику «мэрси», но тот, очевидно, не расслышал.

Размякший Семён отложил в задний карман неприкосновенный запас – полста хрустов, чтобы рассчитаться с официанткой, – и начал пулять оркестру бабки…

…Когда семипудовая Манюня принесла счёт, выяснилось, что заначенного полтинника Сёме не хватает. И что гигант комбинаторного мышления должен официантке ещё восемнадцать рублей. Клиент собрал остатки сознания в железный кулак, попросил меню и пересчитал, вместе с Манюней, свой заказ.

Получилось, как часто бывает в подобных случаях, – что Манюня элементарно ошиблась. И что с его полтинника ему положена ещё пятёрка сдачи. И это с учётом того, что Сёма кидает два хруста сверху за культурное обслуживание.

Манюня швырнула Семёну сдачу и, закусив дрожащую губу, побежала к зав. производством Петру Ивановичу, которому ежедневно отстёгивала половину навара.

 

5.

Петр Иванович Шершуков, регулярно собиравший мзду с поваров, официантов и музыкантов, был рано поседевшим молодым человеком с вытянутым, мышиным рыльцем и писклявым голосом.

Уроженец села Близнюки, окончил он в 67-ом воронежское кулинарное училище №2.

И забрили Петрушу через полгода в ряды непобедимой и легендарной. И служил Петя, в соответствии с приобретенной специальностью, кашеваром в богодуховском танковом училище. И обучился он варить солдатские щи, практически, без капусты и постные кулеши из заплесневелой крупы.

А в 68-ом очутился наш Петруша со своей походной кухней в Чехословакии, и довелось ему стряпать щи в предместьях Праги.

Жили в танках, в лесу. Боялись каждого куста, каждого дерева. По нужде далеко не ходили – приседали тут же, у танка (лишь только руку протяни – всё тут). Воду пили из ручья. Там, в лесу, и подхватил, видать, Петя желтуху, после чего оказался в лазарете, в тихом украинском городке Чернигове, где закорешевал с Жоркой Скиданом, будущим инструктором Харьковского обкома.

Из армии ефрейтор Шершуков вернулся партийным и был зачислен на работу в ресторан «Люкс». Вскоре кашевар Петруша стал парторгом куста.

 

6.

Войдя в Петрушин кабинет, украшенный кумачовыми вымпелами и переходящим красным знаменем, Манюня сходу покатила бочку на оркестр.

Она-де, мотается, как угорелая, пробегая с подносом по десять километров за смену, а эти вонючие клезмеры, не отрывая жоп от стульев, распатронивают клиента так, что бедные официанты уже и на копейку ошибиться не могут.

Ну, скажите им, наконец, Пётр Иванович, скажите! – причитала Манюня, роняя слёзы на лавсановый Петин пиджак с орденскими планками.

 

…Оркестранты складывали инструменты.

Рафик протирал дудку и прислушивался, как змееголовый барабанщик Джозя нашептывает что-то саксофонисту Геше. Музыкальное ухо джазмена уловило: «...Раф набарывает на парнус, сегодня снова заныкал колов пятнадцать, как минимум...».

Неплохой, в принципе, барабанщик, подумал Рафаил, но слишком уж скулёжный. До того скулёжный, что придётся с ним расстаться. И буквально очень скоро – как только вернётся из Москвы Костя-Лишай, которого Силантьев, говорят, выхилял за кир из оркестра гостелерадио.

Петр Иванович запер кабинет, вышел в зал и, низко опустив голову, направился к сцене. Подойдя к Рафику, он провёл пухлой ладошкой по вспотевшему лбу и, глядя куда-то в сторону, промычал: «Рафаил Натанович, ты меня это… конечно, извини, но дальше так продолжаться не может».

Потом подумал и добавил: «Я хочу поговорить с тобой, как коммунист с коммунистом»...

 

7.

А сейчас вернёмся к наболевшему вопросу: «Чем всё же рисковал в застойные годы харьковский обыватель, приобретая пятидесятикопеечный лотерейный билет?!».

И тут – ещё одна история.

 

Анатолий Валентинович Мальцев работал проектировщиком, имел первый разряд по толканию ядра и был женат на учительнице младших классов. Зарабатывал, он, ясное дело, копейки. Но человеком был серьёзным, на музинструментах не играл, в карты тоже. Да что там карты! Даже в лотерею не играл Анатолий Валентинович.

И вот однажды, в обед, в институтской столовке, похвастался Анатолий (вот, мол, какой я находчивый!) перед коллегами – Славиком Поливашкиным и Витей Яркевичем – из техотдела:

«Представляете, мальчики, звонит мне вчера на работу, где-то в одиннадцать, Стэлла из сметного и говорит. Она дома, оформила больничный, её лопух свалил в командировку, и чтобы я срочно приезжал. Я бросаю всё, беру отгул на полдня, и на такси к ней.

Всё в ажуре, прихожу от Стэллы домой, как положено, где-то в шесть, – будто с работы».

«Интересно – думал Яркевич, перепихнувшийся с той же Стэллой неделю назад, – а знает ли об этих вышиваниях её лопух?».

«И тут, – продолжает Мальцев, – моя благоверная начинает допытываться, где это я пропадал.

Я говорю – целый день на работе.

Она говорит – неправда. Я звонила в полтретьего, мне ваш Деревяшкин сказал, что тебя нет.

Правильно, говорю. Я на второй этаж, в библиотеку, поднимался. Каталоги просматривал.

А ещё – говорит мне жена – он сказал, что ты оформил отгул, оделся и ушёл.

Ерунда, говорю, полная. Никуда я не уходил. И вообще кто из нас, по-твоему, лучше знает, где я был: он или я?

А она говорит, я не знаю, кто из вас лучше знает, где ты был, только ещё он сказал, что слышал, как ты по телефону договаривался. И что поехал ты на такси домой к этой... как там её... Гончаровой… Стэлле. Знаешь такую?!

Вздор, говорю, Деревяшкин давно уже головой повредился. Ни к какой твоей Гончаровой я не ездил. Я в технической библиотеке сидел, документацию изучал, чтоб мне с этого места не сойти.

А она: а как ты мне это докажешь?

И тут я ей отвечаю: а никак!».

 

8.

Так вот, уважаемый читатель, повторяю вопрос: «Чем рисковал харьковский обыватель, покупая пятидесятикопеечный лотерейный билет?».

А ничем!

Ничем не рисковал простой советский труженик, приобретая досаафовскую лотерейку.

А если и рисковал, то всего лишь жалкими своими пятидесятью копейками.

То есть: ни убогий свой скарб, в котором главным достоянием считался приобретённый в кредит телевизор, ни льготную путёвку в занюханый санаторий, ни никчёмную свою жизнь не ставил на кон харьковский обыватель, покупая лотерейный билет Добровольного Общества Содействия Армии, Авиации и Флоту.

 

И тем не менее – Толик Мальцев лотерею ДОСААФ игнорировал и покупать навязываемые в получку билеты отказывался.

«Я не играю в азартные игры с государством» – ехидно заявлял он распространителям.

 

9.

Стэллин муж, Саша Гончаров, работал в том же отделе, что и Мальцев.

Сашу называли поэтом-пушкарём.

 Пушкарь – не от «Пушкин», а потому, что стихи на заданную тему вылетали из-под его пера, как из пушки. Саша был редактором институтской стенгазеты.

Он знал наизусть «Женщину и море» Евтушенко и без особого труда составлял стихотворные поздравления, в которых рифмовал розы с морозами.

 

10. 

В отличие от Мальцева, поэт-пушкарь безропотно покупал все навязываемые лотерейки.

При этом демонстрировал, что никаких надежд на выигрыш он не питает. А чтоб никто в этом не сомневался, Гончаров свои билеты тут же рвал и выбрасывал.

Обращала на себя внимание странная особенность. Перед тем, как порвать лотерейку, Саша аккуратно переписывал в блокнот её серию и номер.

Отдел недоумевал: зачем?

Возможно, рисовался?

Хотел выглядеть эксцентричным?

Ну, порвал, выбросил – и забыл! Это ещё можно  понять. Но записывать номера?..

Чтобы потом, в случае выигрыша, кусать себе локти?

Бросаться с моста? Стреляться? Вешаться?

Ну, да ладно. Что там думать? Одним словом – поэт…

 

11.

Когда на выброшенный Сашей билет выпал выигрыш в виде автомобиля ГАЗ-24, он взял отгул на полдня, пришёл домой, взял трёхлитровый эмалированный бидончик и отправился в пивбар «Ветерок», что напротив кинотеатра «Москва». Было ещё рано, на «Ветерке» висел замок. Тогда он сел на трамвай седьмого маршрута и поехал на Москалёвку, до остановки «Кривомазовская», где находился один безымянный пивбар.

Отоварившись, Саша вернулся домой, включил телевизор – как раз передавали футбол, харьковский «Металлист» играл с Луганской «Зарёй» (в записи), – и под бидончик слегка подкисшего, разбавленного пива скушал две упаковки димедрола, которыми тёща лечилась от хронического насморка. Когда Стэлла вернулась с работы, всё уже было кончено…

 

На его похоронах толкал речь Лазарь Львович Лошак.

Он говорил о Саше, как об отличном специалисте. Отличном семьянине. Отличном товарище. Настоящем поэте.

Ибо только настоящий поэт, проникновенно говорил Лазарь Львович, мог банальнейшую досаафовскую лотерею превратить в русскую рулетку. Только поэт мог, с замиранием сердца, рвать в клочки пятидесятикопеечный билет, зная, что сделает с собой в случае немыслимой удачи…

 

12.

На Сашиной вдове женился Сёма Кошер. Они познакомились в «Люксе». Сёма зашёл туда, как обычно, – отужинать. Стэлла же – в тот вечер отмечала, в тесной компании сотрудников, своё сорокалетие.

Мальцев, Поливашкин и Яркевич на том банкете укушались, что называется, в драбадан. Мальцев заехал в морду то ли Поливашкину, то ли Яркевичу. Впрочем, сам Мальцев пострадал не меньше и был доставлен во вторую сов. больницу с челюстно-лицевой травмой.

Зубной техник боготворил Стэллу, как и Саша. Только ради неё бросил он играть и дожил до глубокой старости, тягая пальто и шубы в Харьковском оперном театре, куда ему, по великому блату, удалось устроиться гардеробщиком.


 

 

 

 

 

 

ЧАПАЙ И КОНИ

 

Настоящий политик – это персона, способная заставить колесо истории работать на благо её народа. В какую бы сторону это колесо ни крутилось.

Видя ликующие улыбки только что избранных президентов, я всегда задаю себе вопрос: а понимают ли новоиспеченные кормчие, чего ждёт от них паства?..

Харьков, начало восьмидесятых.

Наши в Афганистане.

Мы бомбим свадьбы в кишке.

Мы – это ансамбль «Рубин», в составе:

Олег Белов – ритм-гитара, вокал

Вовка Мушник – бас-гитара

Андрюша Чуйко – клавишные

Саня Тыщенко – ударные

я – саксофон, кларнет.

Кишкой – за длиннющий её зал – зовём мы столовку №6, расположенную на пересечении проспекта Ленина и улицы Тобольской.

…Преддверие Дня Победы, только что отгремел Первомай. Цветут липы, яблони. Всё нарядней становятся харьковские кладбища. Вдоль центральных аллей вырастают новые памятники. На гранитных стелах с фото­графической точностью запечатлеваются образы павших воинов-интер­националистов.

Судя по газетам, мы помогаем афганским братьям-коммунистам.

По предприятиям ходят лекторы общества «Знание». Они разъясняют то, чего ни в одной газете не найдёшь. Оказывается, алгоритм, которым руко­водствовалось наше Политбюро, вводя войска, был прост:

1. Либо в Афганистан входим мы;

2. Либо за нас это делает Дядюшка Сэм. И сосредотачивает под южным подбрюшьем СССР свои военные базы.

И всё это – на фоне нарастающей мощи Харьковского Бюро Добрых Услуг. Бюро специализировалось на обслуживании свадеб.

Оба бюро придерживались тактики сдерживания. Политбюро сдерживало империа­листов. Бюро Добрых услуг – музыкантов.

Если прежде (до Бюро) заказчики платили непо­сред­ственно музыкантам, то теперь между заказчиками и музыкантами возник всеотъемлющий посредник.

Щупальца «услужливого» бюро цепко впились в свадебные котлеты. Полчища контролёров были насланы на точки общественного питания. Играть на семейных торжествах дозволялось только оркестрам Бюро.

Пядь за пядью отвоёвывало Бюро боевые точки, в которых окопались «дикие» оркестры.

По отношению к побеждённым Победитель проявлял чудеса гуманизма. Завоевав точку, он не уничтожал лабухов физически. Он ставил их под свои знамёна, зачисляя в штат Бюро.

Вскоре с «дикими» оркестрами в Харькове было покончено. О чём рапортовано в Киев.

Бюро получало с клиента по полной программе, а взамен предоставляло побеждённый оркестр, которому платило гроши. И не давало ни инструментов, ни усили­тельной аппаратуры. Всю оснастку (а стоила она немалых денег) побеж­дённые  музыканты покупали за  свои. Музицирование на свадьбах становилось дорогим хобби. Как коллекциони­рование картин или игра на скачках (Бюро было игриво наречено лошадиным именем «Веснянка»).

Но –  существовал нюанс, дающий нам шанс отбить свои бабки.

Бюро снедала идеология. Каждый ансамбль представлял на утверждение Репертуарный Перечень. Это был список про­из­ведений, «разрешённых к исполнению».

В Перечне должны были присутствовать только идейно выдержанные произ­ведения. И только проверенных авторов. Членов Союза Композиторов СССР. Членов Союза Писателей СССР.

Единственным исключением являлся немец Якоб Мендельсон – с его торжественным (свадебным) маршем, – ни в одном из вышеперечисленных союзов, по многим причинам, не состоявший.

Не охваченные членством леваки типа Юрия Антонова и Игоря Николаева отдыхали. Была запрещена музыка Кутуньо, Мориа, Дасена. Не рекомендованы к исполнению утёсовские шлягеры, тюремный шансон, цыганщина. Существо­вал  запрет на песни с одесско-еврейским уклоном – как на способствующие разжиганию сионистских настроений. Нельзя было играть «Семь-сорок», «Ах, Одесса» и даже «Шаланды, полные кефали» из кино­фильма «Два бойца»...

Всё это запрещалось из-за угла – Харьков­ским обкомом КПУ.

Да здравствует коммунистическая партия Советского Союза и её Ленин­ский Центральный Комитет!

В Репертуарный Перечень мы включали только идейно-выдержанные песни. Например, «Смело, товарищи, в ногу» и «Враги сожгли род­ную хату».

Большинство клиентов об этом знало. И, чтобы не иметь головной боли, рассчитывалось с нами «помимо кассы».

Всего за полсотни «сверх счётчика» (а для нас это – по червонцу на рыло) клиент получал танцы до упаду.

В противном случае приходилось воевать.

Сражение начиналось мирно. Со стороны можно было подумать, что нам дали бабки. Мы играли весело, без пауз, выполняя любые заявки танцующих. Наглядно демонстрируя, как много значит на свадьбе хороший оркестр. Если через полчаса хозяева не раскошеливались, мы вбивали в столовскую стену гвоздь войны.  И вывешивали на него наш «Перечень».

Далее всё исполнялось в полном соответствии с репертуаром. После нескольких хитов типа «Наш паровоз, вперёд лети!» или «Вы жертвою пали в борьбе роковой» появлялись парламентёры противника: «Что случилось, хлопцы? Давайте «Ах, мама, люблю цыгана Яна» и «Ты одессит, Мишка!».

Мы отправляли их к «Перечню». Ни цыгана Яна, ни одессита Мишки в «Перечне» не было. А остановка в коммуне и жертвы в борьбе были.

В самом низу документа красовалась заверенная печатью подпись дирек­тора «Веснянки» В. Лобасова.

Заплативший «Веснянке» клиент осознавал ошибочность тезиса «Кто платит, тот и заказывает музыку». И начинал понимать: кто платит – музыку не заказывает. А чтобы заказать, нужно забашлять ещё раз.

Обычно это вызывало смятение в стане противника. Враг в панике бежал за день­гами.

Но бывали и поражения.

…На той свадьбе наш Андрюша Чуйко часто вздыхал и с грустью разгля­дывал клавиши своей «Вирмоны». И не потому, что нас даже не пригласили к столу. И – что две залетевшие от него тёлки (одна из Белгорода, а другая вообще из Семипалатинска!) требовали с Андрюши бабульки на аборт с уколом. И даже не потому, что Чуйко осточертели кретинские шуточки барабанщика Сани: «Приходите, гомосеки, – Чуйком побалу­емся!».

Неделю назад сержанта запаса Чуйко вызвали в военкомат. Поинтересо­вались, не женился ли, и – живы ли отец с матерью. Отрапортовал: всё в порядке. Слава богу, живы. Слава богу, не женился.

Записали телефон, размер х/б и фуражки. Срочную Андрюша отслужил шесть лет назад, под Чугуевом. За шесть лет на гражданке успел попра­виться на два размера. Военная специальность – танкист.

У Андрея отобрали паспорт (сказали, что на неделю) и погнали в актовый зал – слушать лекцию о международном положении. Затем вручили розова­тую брошюру, дали расписаться в какой-то бумаженции и велели ждать повторного вызова.

В трамвае Андрей раскрыл брошюрку. На титульном листке было начер­тано:

«БРАТСКАЯ ПОМОЩЬ НАРОДУ АФГАНИСТАНА – СВЯЩЕННЫЙ ИНТЕРНАЦИОНАЛЬНЫЙ ДОЛГ КАЖДОГО СОВЕТСКОГО ВОИНА».

Так что настроение у Андрюши – из рук вон плохое.

…Бабок хозяева не приносили.

Командовала мама жениха, широкобёдрая гусыня в пёстром платье.

Мы пошли по наработанной схеме и славно отлабали первые полчаса. Разго­ря­чённые гости вернулись за стол.

Нести бабки хозяйка и не ду­мала.

«Скоро восемь, а парнуса нету…» – пропел себе под нос остроумный барабанщик Санёк, констатируя факт отсутствия блюдечка с голубой каёмочкой.

Кормёжки, судя по ускользающим взглядам гусыни, тоже не предви­делось.

Мы скинулись по два кола и бросили на пальцах. Бежать в гастроном выпало мне. Я взял футляр от аккордеона, служивший нам продовольственной сумкой, и пустился в путь…

Ветер играл шевелюрой тополей, мимо прошмыгивали троллейбусы, шелестя шершавыми шинами.

В душном гастрономе с прогрессивным названием «Спутник» я добросовестно отстоял в четырёх очередях. В результате, на дно аккордеонного футляра легли:

три бутылки «плодово-выгодного»,

банка салата «Закусочный южный»,

одна тысяча сто граммов любительской колбасы,

две пачки сибирских пельменей,

десяток сырых яиц,

пять плавленых сырков,

две сырые луковицы.

 

Из гастронома я вернулся через час.

Столовский зал опустел. Несколько человек сидели на подоконниках в предбаннике. Ещё несколько – изучали служебную стенгазету «За здоровое питание». Мрачные новобрачные укладывали подарки в фанерный ларец, напоми­на­ющий носилки богдыхана.

У раздаточного окошка наш руководитель Олег Белов выяснял отношения с хозяйкой.

«Как же вам не стыдно?! – услыхал я грудной голос гусыни. – Я буду жало­­ваться Лобасову! Уже целый час, как груши околачиваете! Я вам не какая-нибудь обывательница! У меня шурин в наробразе!».

«Мы не имеем права выступать неполным составом, а саксофониста я откомандировал за едой» –  с достоинством ответил Олег.

«За какой ещё едой?» – недовольно прошипела гусыня, почухивая подмышку наманикюренной лапой.

«Во всём должен быть порядок – укоризненно сказал Олег. – Я должен накормить народ».

Народ  (то есть, мы) гуськом проследовал на кухню. Гусыня стояла, как оплёванная.

Браво, шеф! – подумал я. – Навести порядок и накормить народ всегда являлось священной обязанностью советского руководства!

Санёк налил в кастрюльку кипяток, поставил на огонь и забросил пельмешки. Я жарил омлет. Андрюша увивался вокруг задастой поварихи Зои. Он хотел от неё отбивных, томящихся в жарочном шкафу. Вскоре мы вышли в зал – с тарелками, полными закусона. Зал был по-прежнему пуст.

…Сочные пельмешки услаждали душу, омлет и отбивные вторили им. Ели мы минут двадцать пять. Гневные взгляды гусыни симфонию не нарушали.

«Наша харьковская прима лучше Византа и Кима!»  –  выдал  дежурную  остроту Санёк и вынул из кармана пачку «Примы». Мы закурили.

Один Володя ещё не отвалился от стола. Он обрабатывал косточку, оставшуюся от отбивной. Володя шлифовал её зубами так, будто собирался отправить на выставку народных достижений.

Подошёл жених: «Ребята, сколько можно перекуривать? Я скоро помру со скуки!».

«Ничего, не помрёшь, – проворчал Володя. – Ты что, не видишь, что я закусываю?». И мрачно добавил: «За свой счёт».

Посрамлённый жених заткнулся и пошёл прочь.

Володя отшлифовал кость до лунного блеска и задумчиво установил на подоконник. Перерыв закончился.

Мы вышли на эстраду и, для начала, врезали им семь-сорок. Это произвело эффект магнита для рассыпанного металлического хлама.

Из-под лестниц, из туалетов и коридоров, из тёмных закутков и кухонных недр повыскакивали люди. В мгновение ока танцплощадка была облеплена дружно скачущими гостями, тяжело подбрасывающими ноги и упирающимися большими пальцами рук себе в подмышки.

Публика дружно раструшивала жиры. Стучали каблучки, мерно подра­ги­вал пол. Сошедшие с дистанции обмахивалась салфет­ками.

Последний аккорд прогремел прощальным салютом.

Мы приступили к похоронам свадьбы и заиграли «Вы жертвою пали».

Разгорячённые дамы, ещё не осознавшие, что произошло, схватили кавалеров и попытались превратить этот реквием в страстное танго, иногда, впрочем, сбиваясь на чечётку. Потом мы врезали танец с саблями из балета «Гаянэ» – советского композитора Арама Хачатуряна. Кавалеры растерянно смотрели на дам, дамы – на кавалеров.  Когда же Олег запел «Враги сожгли…», к позеленевшей от гнева хозяйке подрулила моложавая тётка жениха: «Да что ж они тут вытворяют? Что ж они только устраивают? – По заплаканным щекам тётки струилась тушь. – Мы… кажный божий день… по восемь часов… у станка… на производстве… А эти гниды… тут… над нами… из-мыи-ва-аюут-ся!».

«Измываются?» – осторожно переспросила гусыня.

«Измываются!» – продолжала стоять на своём тётка.

«И пусть! Пусть себе измываются, – отвечала хозяйка, – а денег им я всё равно не дам».

Тётка стрельнула сигаретку у паренька в синем свитере и резко устремилась на выход.

К эстраде подвалил рыжий парняга в серой тройке, с красной лентой через плечо. «Нет тебя прекрасней, – негромко поинтересовался он, – играете?

«Мы играем всё, ты только скомандуй», – боясь спугнуть удачу, отвечал ему Санёк.

«Сколько?» – поинтересовался рыжий.

«Пять рублей денег», – вздохнув, сообщил барабанщик.

«А это не много?» – усомнился парняга.

«Не много. Водка тоже теперь по пять» – осторожно заметил Санёк.

И тогда Свидетель скомандовал: он разжал кулак с помятым трёшником, добавил ещё два целковых и протянул Саньку.

Здесь следует заметить, что, пару месяцев назад мы перешли с троичной систему счисления на пятеричную. То есть, заказать нам песню стоило уже пятёрку.

Принесённые бабки тут же перекочевали в длинные, музыкальные пальцы барабанщика, оттуда – в жестяную банку из-под растворимого кофе, служащую оркестровой казной. Санёк преобразился. Он подмигнул гусыне, сделал глубокую затяжку и, трубно отрыгнув в микрофон, обдал его сизым, преловатым дымком. Дина­мики разнесли по залу дежурную Санину заморочку:

«Дорогие гости! А сейчас по просьбе свидетеля молодых Юры ансамбль приглашает всех дружно подрыгать конечностями, короче, потанцевать». И продолжил: «Звучит танец. Для молодёжи. Девятнадцатого века. До нашей эры! Шуточная песня: для меня нет тебя прекрасней».

Несколько парней призывного возраста понимающе переглянулись. Публика любила шутки Санька. Мы заиграли. Олег спел. Несколько юных дам поаплодировали. Свидетель показал большой палец – правда, издалека. Было ясно: больше он не подойдёт.

Олег принялся долго и нудно настраивать гитару. Поднимался ропот. Я сделал вид, будто недоволен звучанием саксофона, и начал методично гонять октавные интервалы.

Это был полный облом.

«Хлопцы, а про коней вы, часом, не играете?» – к эстраде подошёл кургузый мужичонка с застывшим взглядом и чапаевскими усами, в кителе без погон и в армейских ботинках. Усатый заметно прихрамывал, левая его рука чуть подрагивала.

После нескольких наводящих вопросов удалось выяснить, что «про коней» – это песня «Старый фаэтон», записанная когда-то Вахтангом Кикабидзе. В ней есть слова: «…пыль из-под копыт/вороных моих коней...».

«Давайте, братцы, пожалуйста…» – просил усатый. Он был пьян, но не шибко – как передовик-комбайнёр в разгар уборочной страды.

«Пожалуйста» на хлеб не намажешь, в газетку не завернёшь, домой детям не принесёшь – прозрачно намекнул Санёк. – Скомандуй, тогда сыграем».

Глаза Чапая блеснули, он лихо вскочил на эстраду, распрямил плечи и, что было мочи, скомандовал: «А-аркестр! Ка-аней!» (карету мне, карету…).

…«Кровь, пот и слёзы».

Групповая истерика.

Братская могила.

За такую потеху можно было бы и сыграть...

Давящийся от смеха Санёк стал объяснять Чапаю, что скомандовать – означает заказать. Другими словами – дать нам «пять рублей денег».

«Пять?! Рублей?! Денег?! – заорал вдруг Чапай и затрясся ещё сильней. – А этого, сучара, не хотел? – Он задрал штанину и приступил к демонстрации своей ноги, искорёженной рваными фиолетовыми рубцами. – Такого ты не хотел, падла, я тебя спрашиваю! Да пока вы тут себе хари отъедали, я в Афгане душманов бил! Понял, сука?».

«Шуровские» микрофоны разносили его крик по залу.

Кураж наш сняло, как рукой.

Володя щёлкнул тумблером. Динамики оглушительно цокнули и вырубились.

Чапай не останавливался. Он продолжал орать, колотя себя кулаками в грудь: «И за таких, как вы, падлы, я сражался? И за таких душман меня чуть не грохнул – из засады под Джелалабадом?! И за таких у меня, сучара, вторая степень контузии?! Из-за таких, как вы, остались на минном поле тридцать семь лучших моих дружбанов?! Генка Покормяхо! Ванька Дубинин! Сашка Рукас! Яшка Погребец! Женька Селевко! Валерка Дементьев! Вовка Николенко! Толька Лапцун! Шурка Зелинский!»…

Смолк застольный гомон. Внимание зала переключилось на нас.

Гусыня переливала в бутылки самогон из алюминиевого чайника. Лейки у гусыни не было, часть напитка текла мимо.

«Молодец, Степан! – слова её были обращены к нам. – Это вам не кто-нибудь. Это воин-интернационалист. Инвалид, между прочим. Дай им, Стёпа, по мозгам так, чтоб мало не показалось! Отбей охоту – раз и навсегда – залазить в чужой карман!» – радостно провозгласила она.

…«Мишка Скрипка! Тимур Чихоев! Петька Вовк! Славка Ковалёв! Ромка Кальницкий! Витька Пахомов! Серёжка Мовчан! Мишка Трицкий! Венька Сотник!..»…

Чапай всё кричал. Это был конец всему. Лицо Санька покрылось коричневыми пятнами. Он стоял, опустив руки и втянув голову в плечи. Я мечтал провалиться сквозь землю.

И вдруг раздался негромкий голос Олега:

«Послушай, брат!

Не мы посылали тебя на минное поле.

Не мы стреляли в тебя из засады.

Мы здесь – не при чём.

Мы – люди третьи.

Я хочу, чтобы ты это понял».

Как гром средь ясного неба: мы – люди третьи!

Не кто-нибудь, а именно мы, живущие в советской стране, дышащие её воздухом, обласканные её теплом, едящие её хлеб, строящие БАМ и поддерживающие демократические режимы в братских странах, – и вдруг люди третьи!

Я испугался. Оттого, что понял: Олег прав.

Он сказал это не сейчас, а тогда – в начале восьмидесятых.

– Ты по цивильной профессии, вообще, кто? – продолжил Олег беседу с Чапаем.

– Вообще? – переспросил тот.

– Да, вообще. Именно вообще. Меня интересует, кто ты, вообще, по специальности, – перефразировал Олег свой вопрос.

– Слесарь… по газу, – был ответ ошарашенного Чапая.

– И работал, наверно, в Харгазе? Или в где-нибудь ЖЭКе?

– В Харгазе… Сейчас в артели…

«Пойми меня правильно, брат – продолжил Олег начатый монолог. – Моя мама вот уже двадцать пять лет хирург. Сейчас она режет раненных солдат в госпитале под номером три, на Шатиловке. Она спасает их жизни, не покладая своих золотых хирургических рук. У неё по шесть тяжелейших операций в день. Ампутации, осколочные ранения... Она штопает таких, как ты, сотнями и никакого навара, кроме жуткой головной боли по ночам, от этого не имеет. Она падает с ног прямо в операционной. Теперь представь себе, на минуточку: у моей бедной мамы в ванной, к примеру, из-за пустяшной резиновой прокладки, потекла газовая колонка.

Чапай растерянно моргал.

«И ещё, – продолжал Олег. – Опять-таки… Попробуй себе представить. На войну тебя пока ещё не загребли, ты пока ещё не ранен, и пока ещё (Олег старательно подчёркивал «пока ещё») работаешь в Харгазе. И по вызову к моей маме присылают тебя. Именно тебя. Теперь ответь: ты поменял бы ей эту вшивую прокладку за красивые глаза? Или начал бы отравлять ей жизнь разговорами, что у тебя такой прокладки нет, и это страшный дефицит? И, чтоб её достать, тебе нужно от моей мамы пять рублей денег?».

Чапай молчал.

Олег продолжал: «Пойми, мы пришли сюда не для того, чтобы портить вам настроение. Просто дома нас ждут дети, которые не ложатся спать. Дети ждут: что же принесёт в клюве отец?».

Чапай с шумом вздохнул, отвернулся и, прихрамывая, направился к выходу.

Олег был моим приятелем. Я знал: его мать умерла два года назад. Рабо­тала она учительницей музыки.

Мы запели «И на Марсе будут яблони цвести». Гусыня затеяла игру в платочек. Башлей нам было не видать, как копчёной кильке своих ушей.

Минут через двадцать Чапай появился снова – с пятью рублями в дрожа­щей клешне: «Вот… Командую… Про коней…».

Санёк принял у него бабки, мы сыграли вступление. Олег запел, перебирая струны своего самопального стратакастера:

 

«...Старый фаэтон

Для меня хранит

Память тех далёких дней:

Фаэтон лихой.

Пыль из-под копыт

Вороных моих коней...»

 

Публика вывалила на танцевальную площадку и пустилась, парами, вскачь.

 

«...Ах, подружка нежная,

Потерял надежду я...»

 

Андрюша лупил по диезам и бекарам своей старенькой «Вирмоны» так, что казалось, из неё сейчас посыплются опилки.

 

«...Как же ты средь бела дня

Упорхнула от меня?..»

 

Чапай сиротливо сидел в конце свадебного стола – прямо напротив нас – и кивал в такт музыке. По щеке Чапая катилась скупая мужская слеза круп­ного помола.

Он встал из-за стола, засунул руки в карманы брюк и начал с пристрастием ощупывать свои ноги. Затем выудил из кармана сморщенный бычок и вышел в предбанник.

Да не оскудеет рука дающего, да не отсохнет рука берущего!

В этом отделении он заказал нам «Фаэтон» ещё четыре раза.

Потом опять был стол. Подавали свиные рёбрышки с капустой. Андрюша разжился на кухне пузырём самогона. Мы накатили по сотне капель и уговорили целое блюдо капусты. Чапай снова ненадолго исчез.

В следующем отделении он принёс ещё пять раз по пятёрке. В общей сложности за «Фаэтон» он уже выкатил полтинник – ровно столько, сколько обычно платили нам хозяева за целый вечер.

Потом у них был сладкий стол и кофе-глясе.

Мы начали последнее отделение.

Он подошёл к нам – уже в куртке: «Ну… мне… пора…». Чапай был пьян в стельку, вывалившуюся из ботинка ужравшегося в дымину сапожника. Протя­нул три-пятьдесят: «Давайте ещё раз… на прощание… про коней!».

Мы не стали мелочиться из-за полутора рублей и сыграли ему коротенько – без проиг­рыша и без последнего куплета.

Чапай сидел рядом с эстрадой и рыдал. Когда мы закончили, он встал и, с тупейшей мордой, начал выворачивать карманы. На пол выпала коробка спичек, расчёска, удостоверение инвалида.

Не найдя денег, Чапай заканючил: «Ну, всё, хлопцы. Больше нету. Прошу вас… последний раз! Самый… последний… и ухожу!».

«Без бабок оркестр не играет» – бесстрастно возразил восставший из пепла Санёк.

«Хлопцы, я ж вам… всё… отдал, – растерялся Чапай. – Очень… прошу!».

Стоп, читатель!

Мы подошли к главному.

Как поступил бы в такой ситуации любой из нас? То есть, в ситуации заведомо бесперспективной – когда бабки нам и не светили?

Позже мы провели «конвульсиум».

На конвульсиуме выяснилось следующее.

Ожидающий повестки Чуйко сыграл бы.

Санёк, Мушник и я – не сыграли бы. Сыгра­ешь разок на шару – потом не отцепится.

Точно так же, как и Андрюша, – я, Мушник и Санёк, в результате, ни копья не по­и­мели бы.

Так или иначе – речь о каком-либо наваре не шла.

Но тут снова вмешался Олег.

На растерянное чапаевское «у меня больше нет» Олег ответил: 

«Говоришь, нет? А мы тебе сдачи дадим».

У мужичонки глаза – на лоб:

– Да?

И задирает тут наш Чапай рубашонку, лезет рукой куда-то очень глубоко (скорей всего, в трусы) и достаёт аккуратно сложенную двадцатипятируб­лёв­ку.

Олег ему – как положено, двадцать колов сдачи, его же пятёрками. Сыграли. Он опять просит. Короче, минут за пятнадцать спускает он ещё один четвертак. Потом ещё три раза по четвертаку. Свадьба уже разошлась, нам посудомойки розетку отключают – им по домам пора, так мы ему без микрофонов, без аппаратуры:

 

«...Старый фаэтон

Для меня хранит

Память тех далёких дней...»

 

Короче, после того, как Олег сказал ему про сдачу, Чапай оставил нам ещё полторы сотни. Таких бабок мы больше ни на одной свадьбе не видали.

Под конец пожал он нам руки – и свалил.

 

В тот вечер я понял, что значит – быть настоящим политиком…


 

 

 

 

 

 

СПАСИБО, АИСТ!

 

1.

Дверь дощатого сортира во дворе по адресу «посёлок Хорошево, Индустриальная 38, Калюжным» скрипнула и приотворилась.

Тут надо заметить, что двор трудно было узнать. У калитки толпился народ. Добрые полторы сотки толкового хозяйского огорода были расчищены и утрамбованы. На месте, где раньше росли помидоры и лук, вкопаны скамейки и столы. Над столами меж деревьев натянут пятнистый брезент.

Танцевальная площадка располагалась на пятачке между крыльцом и калиткой. Она была очищена от утиного помёта и посыпана жёлтым песком. А утки и вовсе исчезли со двора. Догадаться, куда они подевались, было нетрудно.

Штабель кирпичей, простоявший всю зиму у веранды, перемещён в соседский двор, к деду Кукую.

На веранде задумчивая бабушка жениха угощала раскрасневшуюся почтальоншу Тасю. Та наливала себе стаканчик за стаканчиком, громко требуя отпустить её – отнести телеграмму на соседнюю улицу.

Бабушка Тасю не задерживала, и даже наоборот – втайне обмозговывала предлог, под которым можно было бы поскорей выпроводить нахальную почтальоншу.

Но главной бедой бабы Таси было то, что из её комнаты только что пропал инкрустированный серебром поднос, стоявший за швейной машинкой и приготовленный в качестве свадебного подарка.

Поднос притарабанил когда-то из Ливадийского Дворца один из её кавалеров, служивший в ЧК и сгинувший  в середине тридцатых.

Ворота были украшены ковром-самовязом, под ним стояла деревянная раскладушка. На раскладушке, спиной к общественности, кемарил дед Кукуй. На Кукуе были диагоналевые галифе и сероватая майка – чистая, как руки чекиста. Над сортиром распростёрся транспарант «Совет да любовь».

Веранду украшал плакат «Спасибо, аист, спасибо, птица!». Рядом были намалёваны два обручальных кольца и одичавший страус, клюющий орущего младенца.

Одолевали комары.

От Индустриальной до речки было каких-нибудь метров двести.

На плетне, у ворот, висели ласты и маска деда Кукуя, промышлявшего ловлей раков.

Пахло майонезом. На костерке, в здоровенной кастрюле, кипели голубцы. В бутылях со свекольным первачом плавали букеты полыни.

Запах свадьбы расползался по посёлку. Сбежавшиеся дворняги сидели на дороге и, виляя хвостами, преданными глазами пожирали калитку. Они были похожи на школяров-отличников, выучивших урок назубок и надеющихся, что их обязательно вызовут.

На табуретке у крыльца возлежал свадебный каравай. Каравай был упруг и пышен, как живот беременной невесты. Из пупка пирсингом торчала металлическая солонка. Под старой грушей, увешанной тучными плодами, соо­ружён помост, на помосте стояли барабаны и музыкальная колонка.

Александра Гарифановна и Николай Опанасович женили своего старшенького, который вот уже три года, как работал в городе. Раньше в поселковой больнице слесарил, потом окончил курсы, и вот, теперь – в Харькове, карандашиком по бумаге водит. И ещё двое сынов подрастают – в техникум ходят.

Гости начинали рассаживаться.

С минуты на минуту должны были подъехать молодые.

В конце стола уже закусывал эстрадный ансамбль – Жирный Клоп, Долговязый, Курчавый и Змееголовый.

Это были ребята из ресторана «Люкс». Руководитель ансамбля – король джаза Рафаил – внезапно прекратил трапезу и, с трубой подмышкой, скрылся в глубине двора.

В тарелке короля сиротливо свернулся обветрившийся  шматок зельца, смахивающий на дореформенную десятку.

Музыканты поспешали, ибо знали: ещё чуть-чуть – и последует команда: «Хлопци, встаньте – дайтэ люды сядуть!».

 

2.

Виталик Калюжный был ширококостным, рано полысевшим амбалом с морщинистыми впалыми щеками.

Руки – с совковую лопату. Такими руками сподручно сажать в землю колючие кусты крыжовника, пропалывать нескончаемое капустное поле, бережно выкладывать из пропылившегося мешка отборную, по сорок копеек кило, картоху на деревянный прилавок городского рынка.

Виталик был типичным представителем униженного, безжалостно согнанного с земли, зашуганного и нещадно искореняемого советской властью крестьянства.

Учился он на вечернем отделении Харьковского института коммунального строительства.

Вместо «р» Калюжный говорил «д-д»: «Д-даз, два, тд-ди, четыд-де…».

Паранормальное «р» и роговые очки с диоптрическими линзами придавали Калюжному научный шарм.

Благодаря именно этому шарму удалось Виталику, сразу же после окончания чертёжных курсов, устроиться в проектную контору на вакантную должность инженера по электроснабжению.

Математику на вечернем отделении преподавал профессор Кадец.

Знания студентов профессор оценивал по двухбалльной системе: четвёркой и тройкой.

Пятёрок Кадец не ставил, ибо на пятёрку, по его мнению, знал только он. Двоек – тоже (не любил, когда к нему приходили пересдавать).

Но Калюжному профессор пару всё же влепил.

После случившегося огорошенный Виталик рассказывал любопытству­ющим сокурсникам:

«Даже и не пд-дедполагаю, чего это он ко мне пд-дистебался. Я вытянул четыд-днадцатый билет и быстд-денько д-дешил оба пд-димед-да. Он посмотд-дел пед-двый и говод-дит, непд-давильно. Посмотд-дел втод-дой, тоже, говод-дит, невед-дно. И как начал меня кд-дитиковать!..».          

Лекции профессора обычно увенчивалась вопросом Виталика: «А зачем все эти интегд-далы и диффед-денциалы нужны инженед-ду на пд-дактике?».

 

3.

На оркестрантах были белые рубашки с короткими рукавами, и лишь один из них – курчавый саксофонист с пушкинским профилем и печальными голубыми глазами поверх чёрной бабочки – парился в синем суконном пиджаке с жёлтым лэйблом на боковом кармане.

В отличие от остальных участников ансамбля, он не был музыкантом-профи. Главным занятием Курчавого являлось проектирование систем автоматизации. Занятию этому он самозабвенно предавался с восьми до половины пятого, в институте ТужпромНИИпроект.

Производственные задания, поручаемые Курчавому, были непросты, ответственны и не допускали приработка на стороне. Думающий о карьере специалист, по мнению начальства, должен был полностью отдаваться работе.

Никто в институте даже не подозревал о двуличности молодого инженера.

Проектная Муза-скупердяйка жаловала ему скромное содержание (чистыми – около ста рублей в месяц).

Прижимистой избраннице Курчавый изменял сразу с тремя пассиями.

Первой из них была Муза Кабацкая.

Подработка лабухом скрашивала серые будни Курчавого.

Муза регулярно подбрасывала два-три червонца в конце каждой встречи. Пассия была дамой обстоятельной и, в отличие от обычных (как правило, ветреных) Муз, не сама прибегала к нему, а принимала у себя в кабаке по вечерам.

Вторая пассия – Муза Графоманская. Молодой инженер писал стихи. Выходило, как ему казалось, просто великолепно. Эта пассия дарила ему благостные минуты творческого озноба, шептала на ушко: «Ты чудный поэт, ты грустный и тонкий лирик!» и выклянчивала мелочь на чужие сборники.

И, наконец, третьей  пассией подающего надежды инженера являлась Муза Тамадинская.

Получилось так, что именно эта – тайная и тщательно засекречиваемая им – пассия давала почувствовать себя кумиром свадебных пиров, а кормила ещё лучше, чем первая. 

В ресторане, где он играл, часто проходили свадьбы.

Приходящие тамады напивались до фиолетовых глаз и орали в микрофон так, что лопались динамики.

Всё это очень не нравилось Рафаилу.

Однажды Раф, пронюхав о пристрастии саксофониста к стихоплётству, предложил ему попробовать себя тамадой.

Курчавый сочинил несколько поздравлений и провёл застолье. И заработал в два раза больше, чем зарабатывал музы­кантом.

С тех пор – пошло-поехало. Он поставил Графоманскую Музу на индустриальные рельсы (выражение «поставил Музу» предполагает наличие определённой позиции и едва ли уместно, но в данном случае всё было именно так) и нарифмовал целый скоросшиватель слезоточивых текстов. Мало того – властная Тама­динская Муза стала для него желанней, нежели Муза Кабацкая.

Рафик уже не знал, как называть Курчавого. «Наш саксофонист-тамада» или «наш тамада-саксофонист»?

Шанс быть засвеченным в глазах институтских коллег, конечно, существовал. И тогда – прощай, инженерная карьера! Но шанс этот был невелик. На инженерскую зарплату – по кабакам особенно не разгуляешься.

Бросить Проектную Музу ради тайных своих пассий Курчавый не решался. По утрам не выспавшийся после ночных кабацких бдений проектировщик мчался к ней на такси, в длинное серокирпичное здание на проспекте Ленина.

Жил молодой инженер в доме на площади Руднева, у второй своей жены Ринаты, в квартирке с яркими дворцовыми обоями и причудливой лепниной на потолках.

 

4.

Змееголовый барабанщик жевал, не торопясь и как-то неестественно выпрямив спину. Казалось, кто-то держал его за горло под рубашкой.

«Коллега – обратился Курчавый к скрипачу по прозвищу Жирный Клоп – передайте мне, если не трудно, вон то блюдо с колбасой». Как только блюдо перекочевало в руки Курчавого, оркестранты стали покатываться со смеху. А изо рта у Долговязого даже вывалилась закуска.

На прошлой свадьбе Курчавый явил ансамблю очередное своё изобретение: в клубный пиджак жена его, Рината, вшила целлофановые карманы.

Это решение позволяло, за одну свадьбу, обеспечить семью продоволь­ствием на несколько дней.

Раньше саксофонист, будучи приглашённым к столу, лямзил закуску, заво­рачивая её в бумажные салфетки. Но после дурацких салфеток на сыре и колбасе оставались бумажные лохмотья, из-за чего продукты утрачивали товарный вид.

Взгляд Змееголового упал на плетень с Кукуёвскими ластами. Змее­го­ловый решил подковырнуть Курчавого:

– Нет, чувень, всё-таки слабую униформу ты себе сварганил! Целлофан твоих проблем не решает!

– А что решает мои проблемы? – надменно поинтересовался Курчавый.

– Надо тебе, чувень, в магазин «Спортодежда» пойти. Купить костюм аквалангиста.

– Что значит? – недоумевал тамада.

– А то – продолжал Змееголовый. – Представь себе. Приходишь на свадьбу в плавках. В маске, с трубкой, с загубником, в ластах, а сзади – два пятилитровых баллона. Один баллон затариваешь винегретом, второй – холодцом. Целый месяц жрать можно! Хозяева спрашивают: что за вид? А ты отвечаешь: ничего особенного, это у меня костюм аквалангиста!

Своей неестественной осанкой змееголовый был обязан дворцовому подносу, спрятанному под рубашкой.

 

5.

Дед Кукуй, успевший уже пару раз остограмиться, к свадьбе прямого отношения не имел. Он жил в хате напротив, под одной крышей со своей экс-супругой. Развелись они по причине её вечной молодости. В последнее время Кукуй крепко поддавал  и был с некогда своей Марией Кузьминичной исключительно на «вы». Их редкие беседы не были отягощены излишней информацией и сводились обычно к констатации фактов:

 

– Виктор Петрович, вы пьяны...

        ...(Тишина)

        Виктор Петрович, вы пьяны...

        ...(Снова молчание)

        Виктор Петрович, вы пьяны...

        Мария Кузьминична, вы блядь!

 

Пока Кукуй кемарил на раскладушке, Марья Кузьминична тихо бранила бывшего супруга и помогала Александре Гарифановне подавать на стол. Женщины уже сбились с ног.

Новоиспеченная тёща сидела на завалинке – серьёзная, как сто председательш. Рядом с ней – утыканный орденами гармонист – слепой старец Бурдоль и его жена – веселющая Бурдолица в монистах и с видавшим виды бубном.

 

6.

Итак, мы начали с того, что дверь сортира скрипнула и приоткрылась.

Очередь в заведение, состоящая из нескольких молчаливых баб в цветастых платьях, облегчённо вздохнула.

Однако, вместо явления человека – подобья божьего, из-за двери показалось тёмное облупленное отверстие с мутными разводами. Из отверстия начали вырываться трескучие, громкие звуки.

От такого форс-мажора воробьи, рассевшиеся на старой груше, рванули аж до водокачки.

Отверстие, высунувшееся из сортира, принадлежало королю джаза Рафаилу и являло собой давно не чищеный раструб его трубы. Громко издаваемые звуки были маршем Мендельсона.

Просматривался и сам король. Сидя на корточках, он левой рукой придерживал спущенные джинсы. Левый глаз был прищурен, дряблые щёчки чуть поддуты, влажные эластичные губы, упирающиеся в мундштук, чувственно вибрировали. Три пальца правой руки уверенно перебирали пружинящие клапаны трубы «Сенатор», длинный мизинец входил в зацепление с проволочным крючком двери, норовящей то и дело распахнуться настежь.

 

7.

Соло трубы из сортира произвело эффект «свистать всех наверх».

Первым на эстраду выскочил Жирный Клоп, с куском печёнки во рту. Как кинжал из ножен, выхватил он скрипку из футляра, и решительно воткнул её под подбородок. Мотнув головой, взмахнул смычком и...

Чарующие звуки скрипки не присоединились к треску трубы короля. Зато – беспорядочными, гулкими синкопами – застучали вдруг барабаны с медными тарелками.

Грушевая ветка, за которую зацепился смычок скрипача, обрушила свои спелые кулаки на ударную установку. Обрушила с извечной ненавистью пахаря-муравья к попрыгунье-стрекозе, трудяги-землепашца к шельме-лабуху,

Жирный Клоп попробовал отцепить смычок и резко дёрнул вниз. Ветка спружинила, сбросила ещё несколько груш на барабаны и, вырвав у Клопа орудие производства, взметнула смычок ввысь. Смычок описал плавную дугу над эстрадой, танцплощадкой, голубцами и, сделав кульбит, исчез в чёрной дыре Кукуёвского дымохода.

На эстраду выскочил Долговязый с аккордеоном, за ним – Змееголовый с барабанными палочками. Они слёту подхватили мелодию Рафаила и – «Торжественный марш» Мендельсона взвился над посёлком.

Трубе вторил аккордеон, звон медных тарелок отражался дребезжащим эхом от поблескивающих стёкол хозяйской веранды.

 

8.

Всё началось с того, что Рафаил засадил сначала одну рюмаху под оливье, вторую – под утиный холодец, а потом ещё добрый стопарь под копчушку с картошечкой. Рафику стало хорошо, он жахнул ещё полтишок и налёг на домашний зельц… После чего с трубой подмышкой срочно поскакал в дворовый туалет.

«Интересно, что делали бы эти раздолбаи, если бы не я?» – не зло думал Рафик, сидя на корточках и посылая миру трубные трели с шатких подмостков дощатого сортира. Именно он, руководитель ансамбля, увидел через щелочку, как в калитке появился лысоватый парубок в тёмном костюме – под руку с загорелой дивчиной в подвенечном наряде.

Услышав музыку и узрев молодую пару, мама жениха схватила каравай и побежала к калитке. Тамада – наоборот.

Бросив испуганный взгляд на жениха, он вскочил из-за стола и метнулся вглубь двора, к своему чемодану с реквизитом. Тамада перерыл содержимое чемодана, но ничего подходящего не нашёл. После чего, едва не опрокинув кастрюлю с голубцами, рванулся к плетню, на котором сушились купальные принадлежности. Уже через несколько секунд тамада – в пиджаке, бабочке, в ластах и в зелёной акваланговой маске деда Кукуя – отважно приближался  к эпицентру событий...

У калитки его ожидали молодые и комплект родителей.

«Это что ещё за фортели? – запаниковала мама жениха, завидев Курча­вого в ластах и маске. – Успели уже, молодой человек, нализаться? Немед­ленно прекратите безобразие!»

«Костюбб акваладгиста», – как ни в чём не бывало, прогундосил из-под маски Курчавый.

После чего рявкнул в микрофон: «Уважаебые болодожёды! Вас приветствует рок-грубба «Боющие дельфиды» и табада-Желездая Баска!». Подумав, добавил: «В костюббе акваладгиста!».

 

9.

Однажды Курчавого вызвал к себе его начальник, Лазарь Лошак, и, прочитав небольшую лекцию о новых методах борьбы голландских фермеров с колорадским жуком, окончил её неожиданным пассажем.

«Вы должны оказать мне содействие, – сказал Лазарь. – Мне очень тяжело бороться за вас с нашим директором – без каких-либо встречных движений с вашей стороны. Мне никак не удаётся убедить нашего высокопоставленного оболтуса в том, что ваша деловая квалификация заслуживает значительно большего оклада, чем тот, который вы получаете».

– Что я должен делать? – спросил Курчавый.

– Вы должны показать, что умеете работать с людьми – последовал совет.

– Но я и так с ними работаю. Вы же знаете. Лида Слесарева чертит мне принципиалки, Леночка Бурт делает монтажки...

– Вам следует заняться общественной работой, – улыбнулся в ответ Лошак.

Через неделю Курчавый был избран групкомсоргом отдела.

Он проводил собрания и вёл протоколы. Темы собраний спускались свыше – секретарём комсомольской организации ТужпромНИИпроекта – Лерой Медведкиной.

…Не прошло и двух месяцев после избрания Курчавого, как отдел пополнился ещё одним комсомольцем – инженером по электроснабжению Виталиком Калюжным. Новичок был очень стеснительным, звал всех по имени-отчеству и даже семнадцатилетнюю копировщицу Ирочку называл не иначе, как «Ид-дина Бод-дисовна».   

 

10.

Вскоре Курчавого вызвала на ковёр Медведкина.

– Ты знаешь, что член твоей комсомольской ячейки Калюжный до сих пор не встал на учёт в райкоме?

– Нет.

– Так знай.

– Знаю.

– Что – знаю? Ты ему-то хоть в комсомольский билет заглядывал?

– Нет.

– А почему?

– Он не может его найти.

– ?

– Пошёл с билетом в райком, встал на учёт, с тех пор не может найти.

– Как это – не может?

– Он переехал из общежития на квартиру, мебель ещё не купил, и всё у него – в чемоданах и в ящиках. Вот завезёт мебель, растыкает всё по полочкам, тогда и найдёт.

– Это он тебе сказал?

– Да.

– Брешет. Пусть пойдёт и встанет на учёт. Ты его тереби.

– Так он же...

– Я сказала – тереби его!

Курчавый позвонил в райком. Приятный женский голос сообщил, что Калюжный Виталий Николаевич состоит на учёте вот уже две недели.

Через несколько дней Медведкина снова вызвала Курчавого на ковёр:

– Ты подходил к Калюжному?

– Нет.

– Я же сказала: тереби его!

– Я звонил в райком.

– И что?

– Всё в порядке. Стоит.

– А я звонила, мне сказали, нет.

– Пошли вместе в райком!

– Пошли!

Энергия била в ней через край. Лера была очень симпатичная и очень незамужняя женщина.

Далеко за подтверждением ходить не пришлось – райком помещался напротив – в четвёртом подъезде Госпрома.

Курчавый и Лера поднялись на шестой этаж. Там шёл ремонт. В коридоре стояла бадья с раствором, рядом валялись изъеденные шашелем плинтусы.

Они зашли в огромную комнату, уставленную шкафами, перекрытыми светокопировальной бумагой.

Моложавая блондинка взяла у Леры листок с данными Виталика и, порывшись в картотеке, объявила: «Калюжный Виталий Николаевич, 1952 года рождения, работает в ТужпромНИИпроекте инженером, на учёте состоит с 18-ого мая».

 

Вели разговор мы по-свойски,

Хоть я перед ней сам не свой:

Она – секретарь комсомольский,

А я групкомсорг рядовой.

 

Она мне с усмешкой: «Ну, чо ты?

Тебя я должна огорчить –

Твой член не стоит на учёте.

Придётся его теребить».

 

А я ей: «Да что ты бормочешь?!

Стоит, и отнюдь не тайком.

Коль в том убедиться ты хочешь –

Идём-ка со мною в райком!».

 

Мы в зданье райкома ввалились,

А сердце, а сердце стучит.

И тут-то она убедилась,

Что член этот всё же стоит.

 

За стенкой ходили рабочие,

И вдруг, в это время, она

Сняла с себя все полномочия

И тихо шепнула: «Грена...».

 

…Через несколько лет повидаться с Лерой приехал её отец. Как оказалось – подданный Швейцарии, бывший солдат вермахта. Один из тех, кто мостил после войны площадь Дзержинского.

Мать Леры служила интендантом в лагере военнопленных. Ей пригля­нулся невысокий измождённый тевтон с изрытым оспой лицом.

Отца Медведкиной звали Карл-Ганс Прибке. В Швейцарии у него была семья и небольшая мастерская по ремонту швейных машинок.

Лера была мгновенно уволена с формулировкой «по собственному желанию», после чего ей удалось устроиться страховым агентом в какую-то контору. Иногда она забегала в отдел и агитировала бывших коллег страховаться от несчастных случаев.

 

11.

Послышались аплодисменты. Железная Маска поклонился. «Поющие дельфины» грянули туш.

Дальше покатило, как по маслу.

Родительская четвёрка, с караваем и шампанским,  выстроилась перед молодожёнами.

Перепуганный тамада поправил маску. Он чуть сдвинул её кверху – так, чтобы и лица не открывать, и дышать иметь возможность.  Тамада начал:

 

Хлебом-солью испокон веков

Молодых родители встречают,

В путь семейный их благословляют,

А наказ родительский таков!

 

Мама жениха поздравила новобрачных, сказала что-то про хлеб, про будущих внуков, про чистое небо над головой. «И родителей не забывайте!» – добавила мама невесты. Молодым был вручён каравай. Слово отцов опытный тамада приберегал для стола.

Расселись.

«Вот, что делает водка с людьми... Я ж насчёт костюма аквалангиста пошутил», – улыбнулся Курчавому Змееголовый.

Жирный Клоп втянул голову в плечи и пробасил: «А невеста сегодня, между прочим, опять с икрой!». Означало это запущенную стадию беременности.

Музыканты вернулись на насиженные места, которые, по счастью, никто не занял.

Железная Маска торжественно объявил: «А сейчас слово для провозглашения первого свадебного тоста предоставляется папе невесты – Ивану Андреевичу Малахову».

Папа встал, откашлялся и начал шарить по карманам. После чего достал из брюк несколько листов с заготовленной речугой, сделал глубокий вдох и ...опять начал хлопать себя по карманам. Наверно, очки ищет, подумал Железная Маска.

Но нет, – не очки искал папа невесты! Мгновенье спустя он извлёк из кармана пиджака небольшой свёрток.

Ценный подарок – предположил тамада.

Папа бережно развернул узелок, извлёк из тряпицы розовую искусственную челюсть и торжественно оснастил ею рот. Щёлкнув фарфоровыми зубами, чтобы челюсть встала на место, он зачитал текст:

«Уважаемый Игнатий Терентьевич! В этот радостный день – разрешите мне поздравить вас с вручением вам высокой правительственной награды – почётной грамоты Харьковского обкома КПСС (папа обращался к одному из гостей) – за неустанную общественную деятельность в деле борьбы с империализмом и международным сионизмом всех мастей!..».

Игнатий Терентьевич Порожняк, первый секретарь Жовтневого райкома партии, был гостем со стороны невесты (папа служил инструктором по картофелеводству). Игнатий сидел в головах свадебного стола и с каменной рожей отдавал распоряжения своему шофёру. 

«Мы знаем вас как отзывчивого товарища – продолжал папа, – отличного семьянина, выдающегося общественного деятеля, способного решать самые ответственные задачи, которые выдвигает коммунистическая партия. Знаем как верного ленинца, сквозь всю свою жизнь пронесшего знамя беззаветного служения партии и её центральному комитету во главе с товарищем Леонидом Ильичём Брежневым. Далеко за пределами района известна ваша преданность общему делу,  верность ленинским идеалам. Пусть крепнет и процветает наше Советское государство, пусть живёт в веках нерушимое братство народов СССР, да здравствует коммунистическая партия Советского Союза, вдохновитель всех наших побед!».

«Горько!» – весомо добавил первый секретарь.

«Горько…» – негромким эхом отозвался папа невесты. Молодые робко приподнялись из-за стола и тут же опустились обратно.

Тамада дал слово папе номер два. Папа жениха встал, поднял стакан, налитый до краёв, и, в тяжком раздумье, опустил голову. Чувствовалось, что ему легче лишнюю рюмку выпить, чем лишнее слово сказать. Затем перевёл дух, влил в себя полный стакан, икнул и, занюхав рукавом, провозгласил: «Жывить не хуже, ниж мы з мамкою, хай зэмля вам будэ пухом...».

Дружное «горько» заглушило последние слова пожелания. Жених налил себе полный стакан и осушил, не обращая внимания на протесты избранницы.

Кучерявый тоже не терял времени даром. Не снимая маски, он принял на грудь ещё сто пятьдесят, загрызнул малосольным огурцом и потянул свадебное одеяло на себя.

Заглянув в список гостей, саксофонист-тамада безапелляционным тоном заявил: «А сейчас послушаем, что хочет пожелать родителям молодожёнов Василий Петрович Покрывайло, их общий знакомый».

Василий Петрович встал и, высморкавшись на землю, произнёс: «Ну, шо я вам можу сказаты? Шоб вам йылось и пылось, шоб хотилось и моглось!». И тут, как бы на одном с Василием Петровичем дыхании, тамада поставил жирную точку в выступлении гостя:

 

Дорогие родители молодожёнов!

 

Итак, наш тост провозглашён:

За ваше счастье и здоровье!

И, помня свадебный закон,

Мы пьём за вас – до дна и стоя!

 

Гости поднялись и выпили. Не успели они присесть, а тамада уже снова декламировал, с улыбкой глядя сквозь Кукуёвскую маску:

 

Уважаемые родители молодожёнов!

 

Казалось бы, не так давно

Вы на своей гуляли свадьбе.

Всё это так, конечно, но…

Года бегут.

Их бег унять бы...

 

Помолодеть хотя б чуть-чуть!

А впрочем – примиритесь с этим.

Прошли вы вместе славный путь

И вот пришли на свадьбу, к детям.

 

Друзья, так вспомните сейчас,

Как, обнявшись, встречали зорьки.

Мой тост банален в этот раз:

Родителям молодожёнов – ...горько!

 

Восьмидесятиголосое «Горько!» сотрясло посёлок Хорошево.

Николай Опанасович обнял супругу за податливую талию и чмокнул в шею.

Папа невесты, в отличие от папы жениха, обнимать спутницу жизни не торопился. Иван Андреевич ждал команды свыше.

Первый секретарь одобрительно кивнул и отвернулся. Папа невесты впился губами в супругу, после чего Порожняк подошёл к целующимся, хлопнул папу по плечу, пожал ему руку, вручил конверт с двадцатью пятью рублями, сделал знак шофёру и, распорядившись не провожать, скрылся за калиткой.

Свадьба набирала обороты. Железная Маска поднял бабушку и дедушку жениха. Пожилая пара, взявшись за руки, ожидала – что же скажет тамада.  Железная Маска проникновенно заговорил:

 

Время незаметно

Вслед за нами мчится, –

Изменяя судьбы,

Изменяя лица.

 

Походить стараемся

На юношей и девушек.

Вот только превращаемся

В бабушек и в дедушек.

 

Кажется – взрослеем,

Кажется – мужаем.

А может быть – стареем?

Может быть – ветшаем?

 

Дети подрастают –

Учатся, влюбляются...

Звёздочки считают –

Внуки появляются.

 

Маки расцветают...

Жизнь бурлит и пенится.

Внуки подрастают –

И туда же – женятся!

 

Старость к нам врывается

Напролом – без стука...

Но всё же это здорово –

Быть на свадьбе внуков.

 

Годы не воротятся.

Это так. Но, право,

Всё же очень хочется

Сплясать на свадьбе правнуков.

 

Так выпьем же за наших

Любящих и сведущих –

За здоровье бабушек,

За здоровье дедушек!

 

Акваланговая маска мешала, но Курчавый уже привык.

«Горько бабе с дедом!» – выкрикнул кто-то из-за стола, и гости с радостью подхватили этот озорной свадебный клич. Дед разгладил прокуренные усы, облапил бабку и, к удовольствию своему и присутствующих, выполнил почётную дедовскую миссию.

Не успели дед с бабкой опуститься на свои места, а Железная Маска уже нажал на кнопку магнитофона. Из динамиков полился малиновый звон свадебных колоколов. К тонкоголосым колокольчикам присоединялись васильковые, к васильковым – сиплые, и наконец, ко всему этому перезвону добавился ликующий бой бас-колокола. Кукуиха сбегала к себе в хату и выскочила оттуда с иконой Пресвятой Богородицы. Подняв её над собою, Кукуиха зашагала к молодым. Колокола не смолкали. Бабки и тётки, Бурдолица с мужем, били вовсю поклоны. Казалось: неказистое хозяйское подворье Калюжных с тщательно ухоженным огородом и глинобитным поросячьим хлевом превратилось в Храм.

Расторопный тамада по-жабьи прыгал меж гостями, шлёпая ластами по земле и раздавая жёлтые церковные свечи. Остывала картошка, таял холодец. Колокола смолкли. Откуда-то с высоты, в раскатах тысячеголосого горнего эха, раздался – преобразованный дигитальным ревербератором – неземной голос тамады:

 

Мы продолжаем семейное вече.

Гаснут слова. Зажигаются свечи.

Снова под сводами храма любви

«Аве Мария» поют соловьи.

 

Ваша любовь так светла, горяча,

Трепетна и высока – как свеча.

Тихо, таинственно, словно в ночи,

Голос во храме молитвой звучит:

 

«Дай им, о Боже, добра и согласья,

Здравия дай, защити от напастей,

В счастье и радости жить повели,

Деток здоровеньких им ниспошли,

 

Неба им чистого, хлеба душистого,

Страсти земной – богатырской, неистовой,

Дай им, о Боже, земную усладу,

Дай на всю жизнь им семейного ладу...».

 

Проповедь жгуча, как лезвие бритвы.

Тает слеза. Затихает молитва.

Свечи оплыли. Кончается сон,

И оживает старик-Мендельсон!

 

И вновь грянул марш Мендельсона, на этот раз в записи.

Виталик Калюжный взял невесту на руки и, слегка пошатываясь, понёс на танцевальную площадку. У эстрады Виталик бережно поставил избранницу «на попа». Железная Маска передал невесте закопчённый факел с красной пятиконечной звездой, приобретенный, по случаю в волгоградской командировке. Факел у Курчавого символизировал семейный очаг. Кучерявый торжественно обратился к молодожёнам:

 

Пусть будет путь ваш – светлый, цельный –

Теплом взаимным окружён.

Вы обрели очаг семейный.

Итак – да будет он зажжён!

 

Невеста чиркнула спичкой. Факел вспыхнул. Тамада продолжил: 

 

Итак, зажжён очаг семейный.

В нём полыхает чародейный

Огонь двух любящих сердец,

Что слились вместе, наконец.

 

Он вас согреет в непогоду,

Он чист, как детская ладонь.

Превозмогая все невзгоды,

Храните в очаге огонь!

 

А если вам придётся туго –

Обида промелькнёт в очах –

Поможет вам сберечь друг друга

Любви пылающий очаг.

 

Мы поздравляем молодых.

Мы – «за!» – причём двумя руками –

За то, чтоб до волос седых

Горел в них молодости пламень!

 

Громовое «Горько» перекрыло шквал аплодисментов. Железная Маска внезапно поднял руку, аудитория затихла. Тамада объявил:

 

«Вот и свадебный бал нам пора открывать,

Сообщить мы об этом хотим.

Право танцы начать, право тон задавать

Представляем сейчас молодым!»

 

Оркестр под грушей заиграл «Караван». Железная Маска вновь заговорил в микрофон, перекрывая оркестр:

 

А сейчас я попрошу всех гостей встать из-за стола, взять эту симпатичную пару в круг и помочь им станцевать их первый супружеский и последний холостяцкий танец!

 

Тамада сбросил ласты и вскочил на эстраду.

…Смолкла труба короля Рафика. И застонал сакс тамады. В этом стоне была боль от потери, тоска по будущему, надежда на прошлое, воспоминания об ушедших днях. Казалось, пылкий влюблённый, а не расторопный лабух-тамада в маске аквалангиста наполняет своим дыханием отзывчивую медь саксофона.

После первого танца молодых тамада спрыгнул со сцены, едва не споткнувшись о чехол от барабана, и принялся обрабатывать, в микрофон, свидетелей:

 

Уважаемые свидетели!

 

Вы самыми близкими признаны

И дали подписку свою,

Что быть вам в ответе пожизненно

За новую эту семью.

 

Мы вас по заслугам отметили.

Ведь дело, товарищи, в том,

Что, прежде всего, вы – свидетели,

А всё остальное – потом!

 

«Горько свидетелям, а всё остальное – потом!» – гаркнул с эстрады Долговязый.

Гости подхватили призыв.

Бледная, не наштукатуренная барышня (скорей всего, городская) и коренастый, серьёзный хлопец с заячьей губой исполнили требование общественности.

Тамада не иссякал. Теперь он вывел на эстраду полный комплект родителей и подвёл к ним молодожёнов. Стол замер. Глаза старухи Бурдолицы, неизменной закопёрщицы всех хорошевских свадеб, горели: «От же ж дайе цэй жидок! Я такого ще нэ бачыла!».

Железная Маска лукаво взглянул на маму невесты и, тоном, не допускающим возражений, заговорил:

 

«Глазами нужно нам другими

Взглянуть на тёщу наших дней.

Не шутки плоские, а гимны

Мы создавать должны о ней.

 

Не зря, трудясь почти полвека,

Один научный институт

Предположил, что человеком

Мужчину сделал тёщин труд.

 

На ней одной, как мост на сваях,

Любая держится семья.

Она – и кухня домовая,

И курсы кройки и шитья,

 

Для зятя – счётная машина,

Для дочки – повар и завхоз,

Для внуков – бабушка Арина,

А если надо – Дед Мороз!

 

На всё она находит силы –

Связать для зятя шарф красивый,

На праздник кур добыть парных,

И всё это без прогрессивки,

Без выходных и отпускных.

 

И пусть щедра она не слишком,

Но, окажись в прорыве мы –

Безмолвно вытащит сберкнижку

И безвозвратно даст ...взаймы.

 

Насчёт других планет неясно,

Но твёрдо знаю я одно:

Что, если тёща есть на Марсе,

То жизнь на Марсе есть давно».

 

Концовки не бывает проще:

Что ж, горько! Жениху и тёще!

 

«Горько!» – вскричала заинтригованная общественность.

Тамада продолжил братание. И вновь обратился к тёще:

 

Дорогая Анна Ивановна!

 

Хороший вам достался зять.

Отличный парень, скажем прямо.

Теперь он станет называть

Вас самым нежным словом: …(?)

 

Курчавый не договорил куплет до конца, выразительно посмотрел на тёщу и поднёс микрофон к губам жениха. Стол затаил дыхание.

Ну, же, ну! – с надеждой прошептал он Виталику.

 – Мама! – неуверенно пробормотала вместо Виталика его избранница.

– Правильно, Виталик! Мама! – гаркнул тамада в микрофон.

Гром аплодисментов был наградой новобрачным за стихи тамады.

А Железная Маска снова не давал покоя уже мало что соображавшему жениху:

 

Дорогой Виталий!

 

Даря любовь своей невесте,

Ты, ставший мужем, наконец,

С минуты этой станешь тестя

С любовью величать: …(?)

 

– Генд-дих Леонович? – неуверенно предположил Виталик.

– Отец! – громко возразил в микрофон тамада и снова поднял руку, давая гостям понять, что аплодировать ещё рано. После чего продолжил своё победное шествие по умам и сердцам хорошевцев:

 

Всегда живите дружно, вместе.

Да, горько! Жениху и тестю!

 

Бурдолица только покачивала головой и цокала языком.

А тем временем тамада уже обращался к свекрови:

 

Дорогая Александра Гарифановна!

 

Мать жениха, не хмурьте брови.

Что делать? Так уж повелось.

Свекровь! Как много в этом слове

Для сердца женского слилось!

 

От солнцепёка ль нет спасенья,

Иль от мороза стынет кровь,

Иль в Бангладеш землетрясенье –

Кто виноват во всём? Свекровь!

 

Так посмеялись мы над теми,

Кто предрассудками живёт.

На самом деле, в этой теме,

По счастью, всё наоборот.

 

Свекровь! В ней сила и защита!

Она открыта и добра,

Советник по вопросам быта,

Кондитер, повар, медсестра.

 

Свекровь – швея, посудомойка,

Тепла семейного оплот,

А если надо – ...мухобойка,

Коль сын под мухою придёт.

 

Недаром, сидя на скамейке,

Поэт шепнул своей жене:

Свекровью дорожить умейте,

С годами – дорожить вдвойне.

 

С поэтом этим мы согласны

И повторяем вновь и вновь:

Свекрови звание прекрасно,

Итак, да здравствует свекровь!

 

На этом месте слова тамады, несмотря на поднятую руку, были прерваны овациями восхищённого стола.

Жених  принял на грудь ещё сто пятьдесят.

Заглушая гром аплодисментов, Железная Маска выкрикнул в микрофон:

 

Пусть будут чувства горячи.

Мы ничего не скажем. Только

Сейчас все вместе прокричим:

Свекрови и невестке – горько!

 

Трудно передать реакцию стола. Дядя жениха из Купянска, шофёр автоколонны, от таких красивых слов упустил из виду выпить, а жена его, кладовщица с сахзавода, с раскаянием вспомнила, как отвергла в юности одноклассника – Толика Лосиевского, писавшего стихи в «Пионерскую Правду».

 

Дорогая свекровь!

 

Что я могу ещё сказать –

Не ошибёмся мы ни грамма,

Коль скажем: станет называть

Вас Лена нежным словом: …(?)

 

– Мама! – спокойно заметила невеста. Опять захлопали, затопали.

Железная Маска не унимался. На сей раз, он обращался к невесте: 

 

Дорогая Лена!

 

Пусть по щекам от счастья – мокро,

Теперь степенно, без нахрапа,

С минуты этой станешь свёкра

Ты называть с любовью: …(?)

 

– Папа! – воскликнула Лена и захлопала в ладоши.

 

Всегда живите дружно, вместе.

Да, горько! Свёкру и невесте!

 

Николай Опанасович обнял невестку.

Пока гости аплодировали, тамада уже перестраивал ряды участников. В результате родительский коллектив был представлен двумя совершенно новыми парами:

1. Александрой Гарифановной и Анной Ивановной;

2. Николаем Опанасовичем и Иваном Андреевичем.

 

– Тамада, тамада, а когда же перекрёстное? – суматошилась мама невесты.

Тамада ликующе продолжил братание:

 

Наши мамы дорогие,

Крепок ваш союз железный.

Быть вам сёстрами отныне.

Горько! – сватьюшкам любезным!

 

Аплодисменты не стихали, свахи целовались, а отцы понимающе переглядывались. Железная Маска повернул голову к отцам и развёл руками – ничего, мол, не попишешь:

 

Дорогие наши бати!

Быть вам вместе до конца.

Вы отныне стали братья.

Горько! – мόлодцам-отцам!

 

Николай Опанасович и Иван Андреевич пожали друг другу руки и обнялись.

– Когда ж перекрёстное, тамада?!

А тамада снова затеял перестройку в рядах очумевших от счастья родителей.

На этот раз первую пару составили мама жениха и папа невесты. Вторую пару – мама невесты и папа жениха.

Бабушка жениха, напрочь забывшая про инкрустированный поднос, как зачарованная, сидела рядом с притихшей Бурдолицей.

Тамада выходил на вершину свадебного действа:

 

«С минуты этой вы, сваты,

Друг с другом перешли на «ты».

 

И в том, что стали вы дружней

И всё идёт удачно,

Залог теченья мирных дней

У наших новобрачных.

 

На вашем жизненном пути

Не встретится вам скука –

Вас ожидает впереди

Хождение по ...

 

«Мукам!» – радостно подсказала невеста.

«Не по мукам, а по внукам!» – уточнил тамада, и по столам прокатился смешок. Курчавый продолжил:

 

...Всё повторится вновь и вновь –

Вас отдых ждёт едва ли.

И вспомнит тёща и свекровь,

Как деточек качали...

 

Придётся детям помогать –

Стирать пелёнок горку.

А нам осталось прокричать

Сватам, ну, дружно: …

 

«Горько...» – словно крысы, заворожённые дудочкой крысолова, простонали восторженные гости.

«Хай тоби, жидок, щастыть!» – тихо запричитала бабушка жениха.

Тамада воздел глаза к вечернему небу и торжественно провозгласил:

 

Теперь в семье объединённой

Пришёл черёд четы влюблённой.

Ну, а что будет, поглядим:

А ну-ка, горько молодым!

 

На этих словах уквашенный в дупель жених свалился с эстрады в огород, подняв чуть заметное облако пыли.

Молодого отнесли в брачные покои. По дороге жених сладко похрапывал. Тамада сорвал со вспотевшего лица акваланговую  маску и с облегчением вздохнул.

Виталик его, кажется, узнал, но, по идее, должен был  воспринимать всё как пьяный бред.

 

12.

Это был успех. Такого ещё не видел посёлок Хорошево. Да что там Хорошево! В самόм Киеве, или даже в Москве, не видели люди подобного свадебного действа. Дальше продолжалось без жениха. Тамада попытался поиграть с гостями в «ручеёк». Но какой там ручеёк?! Женщин обуял восторг. Не смолкали выкрики «Браво!».  В воздух летели мужнины кепки и пиджаки. И только один гость, в добротном тёмно-синем костюме и чёрном берете, с явным неудовольствием поглядывал на происходящее из-за веранды.

«За тамаду, я хочу выпить за тамаду!» – билась в истерике тётка жениха из Купянска. Курчавый прижал руку к груди и поклонился. Публика радостно взвыла. Курчавый поклонился ещё разок. Мавр сделал своё дело. Мавр должен уходить.

Он уже собирался подняться на эстраду, чтобы долабать свадьбу на саксе, но неожиданно споткнулся о чехол для барабанов. В чехле находился инкрустированный поднос.

Курчавый полетел на землю и больно ударился об угол эстрады. Тамада был уже порядочно вмазанный. Оказавшаяся рядом черноволосая, пышная краля в полупрозрачной блузке, помогла тамаде подняться.

 

13.

Описываемые события – чистейшая правда. Автор лично присутствовал на свадьбе – с перепившимся женихом, пропавшим подносом и первым секретарём обкома – и, вместе со всеми, отравился зельцем, в изобилии имевшимся на праздничном столе. От этого дела автору здорово помогла кружка отвара дубовой коры, поднесенная Александрой Гарифановной лично, под занавес мероприятия.

Справедливости ради необходимо отметить, что ода тёще («Глазами нужно нам другими/взглянуть на тёщу наших дней…»), в отличие от остальных стихотворных текстов, встречающихся в настоящем повествовании, перу тамады не принадлежит и является неизменным сценарным атрибутом любой харьковской свадьбы.

 

14.

Курчавый поднялся с земли, потёр ушибленную руку и объявил: «Внимание! Давайте поаплодируем нашей невесте! Ей достаётся главный приз сегодняшней свадьбы. Это – поцелуй тамады!». Вмазанный тамада отправился искать невесту, но та была уже в супружеской опочивальне.

«У оркестра перерыв, проветривание зала – перепутав огород с прокуренным «Люксом», выдал в микрофон заливший глаза Рафик и ввернул дежурную шутку: «Дамы могут покурить, кавалеры – посплетничать».

Кто-то включил проигрыватель. Грянули «Брызги шампанского». Тамада с Рафиком не пошли на сей раз в конец стола, а присели на освободившиеся места, где сидели раньше жених и невеста. Там стояли две непочатые бутылки «Белого аиста» и миска бутербродов с красной икрой.

Рафик откупорил бутылку и наполнил фужеры: «Молодец! За тебя!». Курчавый выпил коньяк залпом, запихнул в рот бутерброд и, прикрыв глаза от несказанного кайфа, начал давить во рту икринки – языком о зубы, языком о зубы...

Икринки лопались и превращались во рту в сочное солёное желе.

«Можно вас пригласить? Сейчас – белый танец» – услышал внезапно тамада жаркий женский шёпот над ухом. Это была та самая, черноволосая.

«Вы что – не видите, что я закусываю?!», – отвечал на это тамада. Рафик налил ещё по сотне капель.

«Налейте мне тоже. Я хочу выпить за здоровье тамады», – попросила черноволосая. Рафик свинтил пробку со второго «Аиста» и плеснул даме в стакан. Тамада подцепил вилкой кусочек лимона и уложил на очередной бутерброд. «Будем живы – не помрём» – изрёк он, глупо улыбаясь.

«Здравствуйте, Гена, здравствуйте! Вот уж не думал, что вы можете так квалифицированно исполнять функции массовика-затейника! – услышал вдруг тамада трескучий голос совершенно трезвого гостя с лошадиным лицом. – А также, помимо того, вы, оказывается, профессионально играете на саксофоне...».

«Ты смотри, не дают пожрать по-человечески! Какой ещё Гена? На каком ещё саксофоне?» – возмутился Курчавый.

«Никогда не знал, и даже не подозревал, о вашей способности напиваться до такого состояния, при котором утрачивается способность узнавать своих непосредственных коллег. В таком случае разрешите представиться. Лазарь Львович Лошак. Начальник прокатного отдела института ТужпромНИИпроект, в котором вы имеете честь, на трезвую голову, трудиться».

«А, ТужпромНИИпроект, – заплетающимся языком пролепетал Курчавый, – тогда всё путём. У матросов нет вопросов. Там… это точно… мой брат-близнец… работает. Понятно тебе или не понятно?».

«Послушайте, послушайте – оживился оппонент. – Почему же, в таком случае я узнаю об этом только сейчас? Почему Гена никогда не говорил мне о вашем существовании?».

«А он... А он... Он меня стесняется!», – выдал пьяный в стельку тамада и расплакался.

«Если данная информация соответствует действительности, – продолжил свою мысль гость – и под моим началом трудитесь не вы, а ваш брат, то хотелось бы узнать, молодой человек, как зовут, в таком случае, вас.

«Меня зовут Сеня» – не задумываясь, ответил Курчавый.

 

15.

В этот вечер тамада набрался так, что, когда автобус, развозивший гостей по домам, остановился, у лесопосадки – по просьбе одной из дам, наш замечательный тамада вызвался проводить даму туда и обратно. По пути в Харьков автобус останавливался ещё несколько раз (давал себя знать испорченный зельц), но тамады в нём уже не было.

Курчавый стоял, покачиваясь, в темноте у лесопосадки, вытягивая правую руку, – будто пытался ухватить тяжёлый справочник по проектированию с книжной полки Лазаря Лошака. У его ног стоял саксофонный футляр и кожаный чемодан со свадебным реквизитом. Трасса была пуста, тамада «голосовал».

Наконец, вдалеке затряслись два огонька. Это мчался в Харьков на свидание с любимой Иван Свыдло – шофёр совхоза «Пролетарий Харьковщины».

 

16.

Курчавый помнит, как залез в кабину грузовика, как уселся на высокое кожаное сидение. Парнишка-водитель спросил «Куда?», но дальше память отказывается воспроизводить происходившее. Скорее всего, Курчавый не успел назвать место назначения.

Проснулся тамада от холода. Когда он открыл глаза, то обнаружил, что сидит на гранитных ступеньках Южного вокзала. Рядом – саксофон и свадебный чемодан. «Да... Давненько ты так не нажирался» – сказал себе Курчавый. Страшно болела голова.

Курчавый проверил портмоне. На месте. Пересчитал бабки. Не хватало ровно пяти рублей. Бывают же честные люди – подумал Курчавый о шофёре. Спасибо, аист, спасибо, птица. Он открыл чемодан, достал уведенную со свадьбы бутылку с самогоном и отхлебнул. Потом ещё и ещё. Боль улетучивалась, голова опять пошла кругом. Новоиспеченный Семён, шатаясь, побрёл к стоянке такси.

Ему повезло – очереди на такси не было. Часы на Главпочтамте показывали половину третьего утра. Он завалился в распахнутую дверцу «Волги» с коричневыми шашечками и сказал: «Шеф… это… два счётчи…». Хмурый водитель поинтересовался, куда, и тут до Курчавого доехало, что он не знает.

Нет, он не забыл адрес, по которому, с не столь давних пор, проживал со своей новой супругой.

 

17.

В этот момент – в час дикого подпития – Курчавый осознал, что не понимает, зачем вот уже полтора года каждый день возвращается с работы в этот дом на Руднева, спит в одной постели с нелюбимой женщиной, играет по воскресеньям в футбол с её сыном и слышит от него: «Ой, до чего же с вами интересно!».

Курчавый пьяно скрипнул зубами и (почему-то!) с радостной уверенностью отчеканил: «Лермонтовская 3, возле бани!».

На Лермонтовской Курчавый рассчитался с водилой, взял чемодан и саксофон. Таксист захлопнул багажник и укатил. Тамада подошёл к знакомому подъезду. В небе мерцали звёзды, из-за общаги политеха выглядывало замусоленное лекало луны. Лицо омывала ночная свежесть.

Он не решился подняться по ступенькам на третий этаж, постучать в дверь и услышать родное, вечно недовольное: «Кто?».

Во-первых, было уже почти три ночи. Во-вторых, он боялся, что дверь ему откроет не она, а какой-нибудь атлет с борцовскими ломаными ушками, в махровой спальной пижаме... Курчавый очень не хотел видеть такое...

Железная Маска надыбал в брюках монетку и пошёл к телефону, на другую сторону улицы.

Сначала к телефону никто не подходил. Потом раздалось тревожное: «Да?».

– Это я, – сказал он.

– Я счастлива, – ответила она.

– Я здесь. Я сейчас зайду.

– Ты пил?

– Это не имеет значения.

– Ты пил.

– Я зайду.

– Иди туда, откуда пришёл.

– Я пришёл отсюда.

– Иди туда, где живёшь.

– Я там не живу.

– А что ты там делаешь?

– Я живу только тобой. Тобой одной.

– Ты не даёшь мне спать.

– Я зайду.

– Трезвого, тебя сюда не тянет.

– Я зайду.

– Уходи.

– Я зайду.

– Хорошо.              

 

18.

Она была в своём синем байковом халате поверх ночнушки, которую он привёз ей из Карагандинской командировки, и в стареньких шлёпанцах из кожзаменителя.

 

– Зачем ты пришёл?

– Я хочу быть с тобой.

– Иди к ней.

– Я не затем сюда пришёл.

– Уходи.

– Я решил. Я вернулся.

– По пьянке?

– Я решил уже давно.

– Вот пойдёшь к ней, отоспишься...

– И что тогда?

– Тогда и решишь.

– Хорошо.

– А сейчас уходи.

– Никуда я не уйду.

– Я сказала, уходи.

– Хорошо. Я уйду, но сегодня же приду.

– Забирай саксофон.

– Я вернусь.

– И чемодан тоже...

– Не надо...

– Я закажу такси.

– Хорошо...

 

Через пятнадцать минут Курчавый мчался в таксомоторе в дом на площади Руднева.

Никогда ещё он не испытывал такой радости, направляясь в этот дом, в эту квартиру с розовыми дворцовыми обоями и лепниной на потолках.

 

Рината не спала.

«Где ты был?» – спросила она.

«Будем живы – не помрём» – рассмеялся в ответ Курчавый.

«Гена, да ты же пьян, как сапожник!» – расплакалась Рината.

«Я не Гена!» – возразил ей Курчавый.

«А кто ты, кто? Алкоголик несчастный!»

«Я Сеня!» – ответил Курчавый и начал устраиваться в кухне на ночлег.

Он проснулся в девять утра. Рината уже ушла. На кухонном столе он нашёл записку: «В синем термосе – горячий кофе, в розовом – чай. Сметана в холодильнике на верхней полке. Кастрюля с курицей на кресле. Я завернула её в одеяло, чтоб не остыла. До встречи. Крепко тебя целую. Твоя Р.».   

Он выпил чашечку кофе и позвонил на работу. Попросил оформить ему отгул.

К телефону подошёл Лошак.

Лазарь Львович поинтересовался самочувствием Курчавого.

«Будем живы – не помрём» – ответил подающий надежды инженер.

В тот день Курчавый отлично выспался, дождался Ринату, всё ей объяснил, забрал свой саксофон и поехал жить на Лермонтовскую.

И по сей день благодарен судьбе за то, что всё вышло именно так.


 

 

 

 

 

 

ОСЕНЬ

 

Харьков, Госпром, третий подъезд.

Сижу в отделе.

Заканчиваю спецификацию электрооборудова­ния для стана 1700 Галацкого меткомбината в Румынии.

Сличаю с техзаданием количество конечников и путевиков, проверяю типы гидрораспределителей и пневмовентилей по номенклатуре. Делаю проверочные расчёты двигателей. В примечаниях указываю комплектность поставки.

НКМЗ так и не подтвердил замену фотодатчиков на струйные реле. Почтовый ящик 53442 не даёт разрешения на применение галетных переключателей с серебряными контактами. Три недели назад отправил запрос на маховые массы чернового окалиноломателя. Ответа до сих пор нет. Плюс полная неразбериха с пусковыми токами, с поте­рями мощности на нагрев...

К пятнице – кровь из носа! – кальки должны быть переданы в светокопировальный отдел…

А за окном кружат серые вороны и жёлтые листья.

В четверг мне стукнет двадцать два. «Вот и осень наступила» – слышу тихий голос сослуживца.

«А я терпеть не могу эту осень, – отзывается кто-то бодренький из-за стеллажа с клиентскими формулярами – скучная она какая-то. Да и с преми­аль­ными опять-таки, после отпусков, не густо будет».

Осень! Что же это такое?!

Все эти резисторы с транзисторами, спецификации с кабельными журналами вышибли её из головы.

Конечно, можно спросить. В этом нет ничего зазорного. Но лучше – разобраться самому.

Поднимаюсь на третий этаж, в библиотеку.

Зарываюсь в каталоги, справочники, инструкции по эксплуатации.

Начинаю искать техническую документацию по осени.

Но найти не могу.

Ни в одном каталоге, ни в одном формуляре не могу я найти информацию на осень!

Подхожу к Лошаку, своему шефу:

«Лазарь Львович, вам случайно не попадался габаритно-установочный чертёж осени?».

Лошак морщит лоб, пытаясь что-то вспомнить, и неуверенно говорит:

«Габаритки её у меня, кажется, нет. Она у Поветкина, а он в Караганде, на наладке. А зачем вам, собственно, её габаритка? Что интересует вас?».

Начинаю вспоминать. Когда-то осень и всё, связанное с ней, согревало меня. Отвечаю: «Меня интересуют греющие потери осени. Это по вопросу вы­бо­ра воздухоохладителей и занесения их в заказную спецификацию».

«А!.. – восклицает Лазарь – а впрочем, нет…»…

З-з-з-вонок!

Перерыв.

Включают радио.

Из динамика – поставленный голос певицы:

 

«Скоро осень,

За окнами август...».

 

Осень…  Что же это такое?


 

 

 

 

 

 

ПЯТА АХИЛЛА

 

1.

Известно, что кратчайшее расстояние между двумя параллельными прямыми есть перпендикуляр.

Он мог найти путь ещё короче. Весь отдел был в восторге от его остроумнейших инженерных решений, от дерзких взлётов его фантазии.

Под началом этого уникального специалиста работал я в отделе автоматизации прокатных станов.

Звали его Лазарь Львович Лошак. Помимо поразительной природной смекалки он обладал незаурядной эрудицией во всех сферах приложения человеческого разума.

Он владел методикой расчёта мощности средневековых ветряных мельниц. В совершенстве знал хитрости, к которым прибегают колорадские ковбои, объезжающие диких скакунов. Имел подробнейшее представление о системе Станиславского, о правилах маюскульного письма, ему были знакомы принципы ориентации венценосных голубей на местности. Он мог перечислить все двадцать два преимущества троллейбусов перед трамваями, семьдесят четыре недостатка деревянных сооружений по сравнению с железобетонными и точно знал, в каком веке до нашей эры жил основатель халдейской династии Набопаласар. Ему было известно, что расстояние от Земли до звезды Наутиус составляет 2,14 миллиарда световых лет, а Театр Теней в Пхеньяне носит имя Ли Сянь дзе-Пу. Он знал, сколько молекул содержит капля никотина, сколько литров кокосового молока в год потребляет житель Бурури, мог назвать имена изобретателей застёжки-молнии, перьевой ручки и даже электрической машинки для подгонки кларнетных тростей. В его голове умещались досье на всех политических деятелей, он был в курсе их неприглядных дел и поступков, а донжуанские списки знаменитых поэтов и художников помнил лучше, чем они сами. Мог точно назвать основоположника любой, пусть даже самой молодой науки. Знал, что значительную часть населения Боливии составляют представители индейского племени кечуа – потомки инков, а слабым местом всех чехословацких саксофонов является залипающий клапан соль-диез.

 

2.

Когда я заходил к нему в кабинет с наброском схемы очередного фазовращающего инвертора, он усаживал меня напротив и начинал рассказывать об особенностях популяции морских котиков на Командорских островах. Или о побочном действии кормовых добавок на сетчатку глаза кембриджских коров. По окончании сообщения, в знак признательности за ту безропотность, с которой я сносил все его монологи, он бросал беглый взгляд на плоды моих конструкторских потуг, делал несколько замечаний и тут же предлагал двойку-тройку остроумнейших усовершенствований, благодаря которым в отделе за мной закрепилась репутация крепкого специалиста.

 

3.

О Лазаре ходили легенды. Сказать, что в детстве это был вундеркинд, значит не сказать ничего.

Свой первый гонорар (набор импортных погремушек) он получил от педиатра, профессора Ясногородского, за сногсшибательную идею лечить детский рахит тридцатипроцентным раствором альфабетазина, применявшегося при операциях по удалению мозолей.

Ящик яблочного пюре был подарен ему соседом – академиком Н.Н. Чичиватовым, воспользовавшимся его предложением создать иглофрезу на базе обычной крутящейся металлической щётки, снизив частоту вращения и увеличив давление на обрабатываемую поверхность.

Трёхколёсный велосипед преподнёс ему сосед-адвокат, которому трёхлетний Лазарь подсказал блестящий ход, позволивший избавить от тюрьмы матёрого теневика-парфюмера.

Свои первые часы он купил, когда ему не стукнуло и семи с половиной, – на деньги, заработанные игрой на фортепиано в клубе «Бытовик» кожно-венерологического диспансера.

Ну, а нашу Ирочку Шаповал он, буквально, спас от верной смерти, определив у неё, по крохотному пятнышку на подбородке, редчайшее заболевание печени. Томографическое обследование в клинике профессора Швыдкого подтвердило предположение Лазаря.

Ирочка была срочно госпитализирована и через три месяца вернулась на работу – выздоровевшей и похорошевшей.

Он блестяще говорил на похоронах, а на наших междусобойчиках блистал знанием благопристойных анекдотов и библейских сюжетов.

 

4.

Однажды в здании института «перестала трудиться» система вентиляции. Система являлась экспериментальной и воплощала собой дерзновенную техническую идею. Разработана она была Киевской Академией Автоматики.

Искать причину сбоя прибыла целая группа учёных из Киева – во главе с академиком Луценко. Академик бился, как рыба об лёд, но за три месяца ему не удалось, ровным счётом, ничего.

И тогда за дело взялся Лошак. Он вывел вереницу формул, провёл ряд замеров, нашёл и устранил дефект. Весь процесс занял у Лазаря около двух дней. Узнав об этом, академик Луценко (да простят меня читатели-киевляне!) бросился с Харьковского моста.

Год спустя в издательстве «Научная мысль» вышла книга Н.Луценко и Л.Лошака «Современные методы диагностики неисправностей в вентиляционных системах». В память о покойном Лазарь записал его в соавторы.

 

5.

Сдержанность его оценок ошеломляла. Так, например, о Ростроповиче он отзывался, как о неплохом музыканте. Говоря о Жванецком, замечал, что тот не лишён чувства юмора. Для него не существовало авторитетов. Он был полнейшим отморозком, безоглядно ввязывался в споры и всегда выходил победителем.

В 1979-ом начался Афганистан. Военному Ведомству нашей страны срочно понадобились дополнительные пусковые кнопки, сами понимаете, для чего. Отделу Лошака, применяющему кнопки для «каких-то там» прокатных клетей и рольгангов, стали урезать фонды. Все применяемые нами кнопочные пружинки – решением Совмина – были отданы оборонке.

Вместо них, в качестве противодействующего элемента, мы пытались использовать каучуковые кольца, противовесы, электростатическое поле соленоидов и даже ауру инакомыслящих.

Идея с аурой принадлежала старику Лейбовичу из техотдела.

В конечном итоге, ауру инакомыслящих получить не удалось, зато начальник Лейбовича (отставной полковник А. Шубин), поставивший подпись под соответствующим запросом в психоневрологический диспансер №15, был вызван в органы, после чего уволен из института по причине служебного несоответствия.

Ехидный Лейбович, подавший эту издевательскую идею, – остался, как обычно, в стороне, поскольку ни одной его подписи в соответствующих бумагах обнаружить не удалось. В день рождения Лейбовичу подарили кожаные перчатки, а поздравительную открытку наш поэт-пушкарь Саша Гончаров снабдил недвусмысленным стихотворением:

 

Мы Вас сегодня поздравляем,

Здоровья, радости желаем!

Работайте всегда в перчатках –

Чтоб в чертежах своих опять

Ни подписей не оставлять,

Ни даже пальцев отпечатков!.

 

Электростатическое поле тоже ничего не дало – оно притягивало мусор со всей округи.

Противовесом пришибло ногу начальнику треста Маркову, когда тот приехал, чтобы на месте разобраться в ситуации. Марков отбыл на «скорой помощи», прокляв день и час, когда дал добро на создание изобретательского сектора.

Отделу грозило закрытие.

И тогда в борьбу включился Лазарь. Он написал ряд писем – в Совмин и Минобороны. В письмах приводил диаграммы и результаты экспериментальных исследований, ссылался на труды В.И. Ленина, Ломоносова, братьев Ползуновых, Чарльза Дарвина и Жана Батиста Фурье. Получив полнейший отлуп, снова отправлял письма, приводил цифры, формулы и графики. Лошак возводил валы нашей обороны. Цементирующий слой филигранных инженерных расчётов ложился на арматуру его железной логики.

В июне 1979-ого пружинки были нам возвращены. Дополнительных кнопок Минобороны не получило. Тревожно билось сердце – в предчувствии чего-то желанного, казавшегося несбыточным. С американцами был подписан договор об ограничении вооружений. Пушки смолкли. Во мне заговорили музы. Я уволился и ринулся в литературу.

 

6.

…Мы не виделись десяток с лишним лет. За это время я успел уехать в Германию, забыть методику расчёта кнопочного толкателя на износ, получить шофёрские права и разбить два автомобиля. Научился экономить электричество, горячую воду и почти не топить в десятиградусные морозы.

Внезапно он позвонил из Америки. На сей раз, он не стал рассказывать об особенностях педоморфоза у аллигаторов и о дебатах в Нижней палате конгресса Перу по поводу реформы тамошнего правописания. Упавшим голосом сообщил, что вот уже четыре года, как эмигрировал в Штаты. Сетовал на отсутствие общения. На то, что не у дел.

Я тоже был не в духе. В тот день я получил свежий журнал с моим стихотворением. Из него, бессовестным образом, была  выброшена целая строфа.

Я позвонил редактору. Оказывается, тому не понравилась инверсия «завязав свой на узел мешок».

Чего греха таить – инверсия, действительно, не высший сорт. Вспоминается инверсия Рафика Пинского – люксовского трубача.

 

7.

Инверсия Рафа родилась при следующих обстоятельствах.

Дело за полночь. Раф на бровях возвращается с работы домой. Поднявшись к себе на лестничную площадку, долго роется в карманах. Находит, наконец, ключ. На протяжении десяти минут пытается попасть ключом в скважину. И вдруг вспоминает, каких пилюлéй навешала ему супружница последний раз, когда, на таких же бровях, явился он после обмывки нового микшерского пульта. Раф прячет ключ в карман и давит на кнопку звонка в соседнюю квартиру, где проживает одинокая Таня Гладышева.

Таня работает в «Театральном» пианисткой. Играет джаз, гонит самогонку, имеет за городом пасеку и разводит рыб. Трижды была замужем. У каждого мужа – от неё по сыну. Сыновья, по неведомым причинам, живут у отцов.

За чисто символическую плату Татьяна выручает многие кабацкие оркестры. Она делает аранжировки. Получается это у неё «весьма гуманненько». Кроме того, Танюха шьёт. У неё масса клиенток. В крохотной спаленке помещается алюминиевая Танькина раскладушка, трельяж, пианино-миньон, табуретка и швейная машинка «Зингер» с ножным приводом. Под раскладушкой на газетах – жестяная коробка с нитками, стопка нотной бумаги и несколько отрезов крашеной мешковины, которая только-только начинает входить в моду. На трельяже, на стульях и дверях развешаны куски ткани, заготовки, газетные выкройки. Говорят, её бывший коллега по «Театральному», саксофонист Петя Карпин, работающий ныне в оркестре гостелерадио, упорно названивает из Москвы и уговаривает показаться Силантьеву, который, вот уже несколько месяцев ищет стоящего аранжировщика. Со всеми вытекающими: столичной пропиской, приличной зарплатой и отдельной квартирой в Чертаново.  

«Как же я из Харькова уеду?» – отвечает Карпину Танюха, зажав телефонную трубку между ухом и плечом, обмётывая рукав чьего-то  «платья на каждый день» – у меня тут рыбки, клиентура…».

Таня обожает цитировать Брежнева: «сиськи-масиськи» (систематически) и «сосиськи-сраны» (социалистические страны).

Кухня Татьяны украшена верноподданической атрибутикой – на стене, в золочёных деревянных рамках,  висят четыре Леонида Ильича. Одинаковые, как капли дистиллированной воды.

Атрибутика приобретена в магазине «ПОЛИТИЧЕСКИЙ ПЛАКАТ» на Красношкольной Набережной.

На первом портрете под изображением генсека – крупными чёрными буквами: «Леонид Ильич Брежнев».

На втором – последнее слово вырезано. Получается: «Леонид Ильич».

На третьем вырезано ещё одно слово. Просто «Леонид».

На четвёртом портрете подпись отсутствует вообще. Танюха утверждает, что это – Леонид Ильич «инкогнито».

Жить Леониду Ильичу остаётся ещё лет пять…

Кроме генсека, на кухне у Таньки обретаются две пятилетки-легавые, пять белых крыс породы «Бэтта» и упитанный чёрный ворон с подрезанными крыльями. Зовут ворона – Владлен.

Владлен скачет по полу и непрерывно лузгает семечки. Гостиная заставлена несколькими рядами аквариумов в три яруса. В них плавают миниатюрные краснопёрки, ярко-жёлтые китайские рыбки, синие пучеглазые особи с плавниками-мётлами. Пахнет прелью, илом и кормом для рыб. Татьяна выращивает мальков, купленных в магазине «ОХОТА-РЫБОЛОВСТВО», и сдаёт их обратно, в ту же «ОХОТУ».

На деньги, получаемые за одну сданную рыбку, можно купить пятнадцать мальков.

Меж аквариумами – узкие темноватые проходы. Гостиная напоминает машинное отделение затонувшего корабля.

Раф даёт, почему-то, четыре звонка – три коротких и один длинный.

На часах – половина первого ночи.

Татьяна недавно вернулась с работы. Она стоит на кухне в куцем ситцевом халатике и разогревает себе, на сон грядущий, кастрюльку с голубцами.

– Кто там? – испуганно спрашивает пианистка, не открывая дверей.

– Я – глухо отзывается Пинский.

– Что от меня нужно, Раф? – приоткрыв дверь с наброшенной цепочкой, осведомляется соседка.

– Пусти переночевать, Танюха!

– Иди проспись!

– Людка снова чукаться полезет… Танюха, пусти!

– Ты что, ненормальный? – интересуется Татьяна. – Как это я пущу на ночь постороннего мужчину?

– Не ссы Танюха! – заявляет Рафик.

И добавляет:

– У меня уже пять хрен лет не стоит!

 

Ничего не скажешь. Вот инверсия, которой можно позавидовать – несмотря ни на что!

                 

8.

Мы с Лазарем обменялись электронными адресами.

Я отправил ему письмецо, в котором рассказал о своём житье-бытье, о том, что живу теперь в Кобленце, и задал кучу вопросов, касающихся его новой жизни. Ответа не последовало.

Через полгода Лазарь снова позвонил. Сказал, что видел мои стихи в одном интернет-журнале. Просил показать что-нибудь ещё.

Подборка, которую отправил я Лазарю, оканчивалась стихотворением, возможно, слабым, но милым сердцу автора. Привожу его полностью.

Тот, кого не интересуют лирические отступления, может спокойно перескочить через него – так поступил бы горный красавец-архар, повстречав на своём пути малахитовый, среднего размера, валун.

 

ВЗГЛЯД ИЗ БУДУЩЕГО

 

Вся стена в фотокарточках –

Моих рож веера.

Вот я в роще на корточках

С шашлыком у костра.

 

Вот скольжу я по кругу

На замёрзшем катке.

Вот на Невском с подругой,

С авторучкой в руке.

 

Вот в шубёнке цигейковой

С карамелькой «Дюшес»,

Все зовут меня Генькою,

Скоро стукнет мне шесть.

 

Вот в заляпанных ботиках,

В пиджаке до колен.

Вот курю на субботнике

В окруженье коллег.

 

Вот с указкой у глобуса,

Вот с резцом у станка,

Вот у кассы автобусной

С пирожком – на века!

 

Вот с кларнетом на лыжах.

Вот с гитарой на ГРЭС.

...Это – тени застывшие,

Это – прошлого срез.

 

И висит рядом с ними,

Обжигая огнём,

Самый главный мой снимок –

Я в грядущем на нём.

 

Не слоняюсь по Невскому,

Не свистаю в свирель –

Я там лет через несколько

После смерти своей.

 

Тленной плоти осколок,

Незавидный до слёз...

Это мне рентгенолог

Мой портрет преподнёс.

 

Ни гримас, ни ужимок

(Фотофарс, фотобред!),

Мой рентгеновский снимок –

Перспективный портрет.

 

Чаша черепа утлая,

Ни бровей, ни ресниц,

Только косточки мутные

И провалы глазниц.

 

Страхотища безмерная...

И в таком неглиже

Я  гляжу из бессмертия,

Но при жизни уже!

 

Ровно в полночь, когда часы на Кирхе Сердца Иисуса пробили двенадцать раз, мой монитор осклабился квадратной рамкой, и на экране высветилось скупые строки:

 

Уважаемый коллега!

Настоящим ставлю Вас в известность, что Ваши стихи получены. Вышеуказанным присвоен входящий номер ПС.2003.A000.001.

Искренне Ваш, Л. Л.

 

Я обрадовался: к Лошаку возвращаются прежние интонации, его ум вновь бодрствует.

В подтверждение этому, уже на следующий день, я получил от него ещё одно сообщение:

 

Уважаемый коллега!

Посылаю Вам неизвестные ранее сведения о необычайной прожорливости леммингов (млекопитающих подсемейства полёвок), питающихся зерновыми культурами и размножающихся в кустарниковой тундре Евразии и Австралии. Направляю также  новые материалы о неприглядных деяниях нашего бывшего министра культуры Е.А. Фурцевой.

Искренне Ваш, Л.Л.

Приложение: по тексту, 1 экз.

 

В течение двух последующих дней электронные волны прибили к моему берегу ещё несколько подобных писем.

Через три дня почта принесла депешу:

 

Уважаемый коллега!

Настоящим сообщаю, что Ваши стихи мною рассмотрены.

Стихи заслуживают удовлетворительной оценки.

Рекомендую Вам продолжить занятие стихосложением.

Одновременно привожу несколько замечаний.

Мне представляется нецелесо­образным выбранный Вами метод размещения стихов в одну колонку. Наиболее целесообразным, на мой взгляд, явилось бы размещение последних не в одну, а в две колонки – на листе того же формата. От этого Ваши стихи стали бы более компактными.

Вышеупомянутое решение позволило бы добиться:

а). снижения расхода бумаги

б). значительной экономии как основных, так и оборотных средств

в). резкого сокращения потребления остродефицитной древесины, необходимой для производства бумаги.

Кроме того, подобное решение дало бы возможность в 2,37 раза сократить число нажатий клавиши «Листание страниц», требующихся для прочтения всего стихотворного текста – в случае чтения с монитора – что, в свою очередь, способствовало бы существенному уменьшению износа дорогостоящего электронного оборудования.

Наряду с информацией о предельно допустимых маховых массах долбёжных станков, направляю в Ваш адрес откорректированный мной, с учётом вышеприведенных замечаний, экземпляр Ваших стихов. Прошу сообщить Вашу точку зрения по затронутому вопросу, искренне Ваш Л.Л.

 

Умиляли термины «целесообразно» и «компактный» по отношению к поэтическим, по моему разумению, строчкам. Кроме того, я не очень-то понимал, почему при размещении стихов в две колонки количество нажатий клавиши «Листание» уменьшится именно в 2,37, а не в 2 раза. Но допытываться не стал. Ибо знал: если Лазарь что-то говорит, это действительно так.

Первой реакцией у меня, конечно, было – ответить официальной телегой:

 

«СОГЛАСНО ДИРЕКТИВЕ 2У-61Ц ЗАМЕЧАНИЯ ВОПРОСУ КОМПАКТНОСТИ СТИХОМАТЕРИАЛОВ ПРИНЯТЫ СВЕДЕНИЮ ЗПТ РАСХОДЫ БУМАГУ ИСКЛЮЧЕНЫ ФОНДА КАПВЛОЖЕНИЙ ТЧК ПРОСИМ НЕМЕДЛЕННО ОТГРУЗИТЬ НАШ АДРЕС ОТКОРРЕКТИРОВАННЫЙ КОМПЛЕКТ ТЕХДОКУМЕНТАЦИИ ПЕРЕЧНЮ БФХ-18431 ПОДРОБНЫМ РАСЧЁТОМ ОЖИДАЕМОГО ЭКОНОМЭФФЕКТА ЗПТ ТАКЖЕ ПЛАН ГРАФИК НАЛОЖЕННЫМ ПЛАТЕЖОМ».

 

И, конечно же, я не отправил ему эту галиматью. Именно он научил меня когда-то вести деловую переписку.

Если не становиться в позу, Лошак был прав. Наше безразличное отношение к окружающей среде сделало своё дело. Климат Земли необратимо изменился. Температура воздуха достигла этим летом умопомрачительнейшей отметки. Выжженные солнцем травы воспламенялись с лёгкостью пушкинских пастушек. Лесные пожары бушевали в Америке, Европе. Гибли животные, люди, древесина. Я с благодарностью отнёсся к замечаниям, о чём известил его соответствующим письмом.

Вскоре я получил ещё одно сообщение:

 

Уважаемый коллега!

Рад, что наши взгляды совпали.

Посылаю Вам, в свою очередь, стихотворные произведения, написанные мной. Надеюсь, Вас не затруднит сообщить мне Ваше впечатление от прочитанного.

Всего Вам доброго.

Искренне Ваш Л. Лошак.

 

Приложение занимало 114 страниц. Оно содержало несколько стихотворений и одну поэму. Над поэмой простиралось название:

 

«О ТОМ, ЧТО БЫЛО СО СТРАНОЙ,

СО МНОЙ, А ТАКЖЕ И С ТОБОЙ

(аналитически-саркастически-сатирически-иронически-юмористическая поэма)».

 

Ниже бойким амфибрахием излагалась история Страны Советов – от возникновения и до развала. В этих стихах было много нового.

Так, например, я не знал, что Гваделупская Коммунистическая Партия (ГКП) основана в 1958 году на базе гваделупской федерации Французской компартии. Или что город Мурманск насчитывает 419 тыс. жителей, и в нём базируются траловый, сельдяной и приёмно-транспортный флоты. Что производство канифоли и канифольных продуктов в СССР составило в 1940 году 46,2 тыс. тонн, а в 1984 – уже 255,1 тыс. тонн. Поэма изобиловала показателями, сносками, инициалами коэффициентами и аббревиатурами. Фигурировали сравнения типа «велик, как огромный колосс».

Из образов почему-то запомнился этот, с повышенным артериальным давлением и радиационным воздействием:

 

«...Прорвавшись сквозь сгустки  и тромбы,

Прошли сквозь преграды  препон

Создатели атомной бомбы

Курчатов и Ю. Харитон...».

 

Обращала на себя внимание высокая концентрация эпитета «пресловутый». Заканчивалась поэма перекроенной строфой из А. Толстого:

 

«...Не худ, не смиренен, не инок,

Стянувши от глада  кушак,

Составил рассказ от былинок –

Слуга божий Лазарь Лошак».

 

Ночью я плохо спал. Мне снился оголодавший Лошак в стянутом у кого-то кушаке и в дырявом сапоге на бόсу ногу. Из дыры виднелась покрытая розовыми волдырями ахиллесова пята моего бывшего шефа.

 

9.

Неужели гигант научной мысли не понимал, что заниматься этим ему не стоит? 

Любой инженер знает: можно неталантливо разработать принципиальную схему управления насосом (применив вместо трёх реле целых пять!), и эта неталантливо спроектированная схема будет долгое время трудиться, заставляя насос качать что-то на благо человечества.

Но зачем нужны неталантливые стихи? Стихи, которые ничего «не качают» – ни слёз, ни грёз, ни роз, ни морозов по коже. Где они будут трудиться?! Зачем все эти тонно-километры рифмованной жвачки?! Чтобы высказать негативное (или наоборот – позитивное) отношение к тому или иному событию (писателю, общественному деятелю)? Или дать оценку той или иной эпохе?

Но ведь автор может всё это сделать гораздо внятней, не обрекая себя на изнурительную рифмовку. Он просто должен взять и честно изложить на бумаге всё, что ему известно по данному вопросу.

Однако, сбросив с себя мишуру рифм, король окажется голым.

Ибо опусы его ничем (за исключением наличия рифм!) от газетной писанины не отличаются.

Что мне было делать?

Дабы не обидеть прежнего шефа, я не стал высказывать в целом своего отношения к его произведениям. А чтобы он не подумал, что труд его оставлен без внимания, сделал около десятка замечаний. Согласись, читатель: это совсем немного – для ста четырнадцати страниц Лазаревых стихов.

Ответ не заставил себя долго ждать:

 

Уважаемый коллега!

Спасибо за интересное письмо. Размышляю над многими вопросами. Через некоторое время подготовлю Вам ответ. А пока отвечу на одно из высказанных Вами замечаний. Вы пишите, что в строках «И, яд спрятав в белых халатах, хотели вождя умерщвлять» не лучшим образом выглядит словосочетание «в белых  халатах» – из-за двух букв «х» подряд.

В принципе я согласен с тем, что в стихах необходимо избегать повторения одинаковых согласных в конце предыдущего и следующего за ним слова. На это мне указывал ещё покойный Семён Израилевич Гордон – большой знаток литературы,  возглавлявший, если Вы помните, наш сметный отдел и взявший на себя труд по составлению ценника №8 на проектно-конструкторские работы. Однако тот же Семён Израилевич ставил во главу угла, прежде всего, эксперимент, который иногда, как Вам должно быть известно, может опровергнуть общепринятую  теорию.

Я проверял на читателях, воспринимают ли они словосочетание «в белых халатах» как нечто выпадающее из поэтического ряда.

Ни один из испытуемых не обнаружил такого выпадения. В испытании принимало участие 16 человек, и нет оснований подозревать их в предвзятости либо некомпетентности.

В связи с вышеизложенным считаю требование по замене этого словосочетания нецелесообразным. Не вижу необходимости внесения каких-либо изменений, касающихся этой части сочинённого мною стихотворения. Ответ прошу не задержать.

Искренне Ваш Л. Лошак.

 

Он добивал меня, как, в своё время, оборонку.

 

10.

Наш диалог навевал грустную ассоциацию.

Представим себе: два скрипача – Игорь и Петя – «затеяли сыграть» дуэт. Начали репетировать. И тут Игорь говорит:

– Слышь, Петручио, сделай что-нибудь со скрипкой: у тебя «ля» не строит офигеннейше!

А Петя отвечает:

– Одну минуточку, я должен посоветоваться!

После чего выбегает на улицу, начинает хватать за рукава прохожих, давать им на скрипке «ля» и осведомляться, строит «ля» или нет.

Смешон музыкант, слышащий с помощью третьих лиц и вынужденный доверять в этом не себе, а им.

Такому вряд ли стоит заниматься музыкой.

Я ответил Лошаку, что никаких требований не выдвигал. На что незамедлительно получил ответ:

 

Уважаемый коллега!

Как Вы сами признаете, некоторые из Ваших соображений в определенной степени достаточно субъективны. В этой связи хотелось бы привести ряд секундарных соображений на сей счёт. Речь вновь пойдёт об «убийцах в белых халатах». К сожалению, какие-либо усовершенствования в этой части не представляются мне целесообразными. Именно это словосочетание фигурировало во всех газетах в 1953 году после слова "убийцы". Чем же, с Вашего позволения, я должен заменить это, имеющееся у всех на слуху, сочетание?

Искренне Ваш Л. Лошак.

 

Что я мог ему ответить? Не нужно мне было посылать свои дурацкие замечания. Ведь, если пользоваться лишь затёртыми газетными клише, то заменить, действительно, нечем.

Может, стоило напомнить ему Есенина?

 

«Ты сказала, что Саади

Целовал лишь только в грудь.

Подожди ты, Бога ради,

Обучусь когда-нибудь!

......................................

И не мучь меня заветом,

У меня заветов нет.

Коль родился я поэтом,

То целуюсь, как поэт».

 

И вообще – возможен ли литературный диспут между поэтом и оппонентом?

Представим себе две картины.

 

Картина первая.

В актовом зале института «ГИПРОТЯПКА» идёт доклад инженера Иванова. Тема доклада: «Цифровой метод преобразования скорости в электрическую величину». Инженер объясняет работу схемы разработанного им преобразователя. Затем интересуется, есть ли у публики вопросы. Тут встаёт инженер Петров и начинает доказывать, что в продемонстрированной схеме не учтёно передаточное отношение редуктора.

Далее возможно два варианта:

1. Иванов признает досадный промах;

2. Иванов вступает в спор с Петровым. Иванов, с логарифмической линейкой в руках, доказывает оппоненту, что передаточное число учтено в общем масштабном  коэффициенте.

Истина – и в одном, и в другом случае – торжествует. Оба удовлетворённые, пьют кефир и расходятся по рабочим местам.

 

Картина вторая.

Поэт читает со сцены своё «Февраль. Достать чернил и плакать!..». После чего встаёт литературный критик Курвощипов и выражает своё сомнение в правомочности строки «слагаются стихи навзрыд» (ибо навзрыд можно только плакать).

Здесь также возможны два варианта:

1. Поэт принимает замечание;

2. Поэт пропускает замечание мимо ушей.

Но – очень сложно представить, что у Курвощипова с Поэтом мог бы возникнуть спор. И что Поэт стал бы в этом случае с пеной у рта отстаивать свою правоту.

Потому что никогда – в отличие от разработчика-технаря  – поэт не унизится до защиты своего детища.

Если оппонент чего-то недопонял, – значит, автор выразил свою мысль недостаточно чётко, и ему следует с этим согласиться. Или представления о поэзии у оппонента и автора настолько различны, что автор не захочет даже разговаривать с оппонентом – по причине полной бессмысленности спора.

Прав при этом автор или нет – второй вопрос. Поэзия – не техника. Её не проверишь логарифмом. И, как сказал бы И. Воробьянинов, «...торг здесь неуместен...».

 

…Я поступил, на удивление, мудро. Не стал донимать Лазаря мелочными придирками и согласился со всеми его филологическими выкладками.

Сейчас он в полнейшем порядке. Сочинительством заниматься перестал. Разработал новый метод построения логических схем, сулящий переворот в информатике. В Штатах издана его книга, посвященная вопросам проектирования систем.

Он регулярно делится со мной интересными фактами и рассказывает о технических новинках.

Обе его дочери трудятся программистами в «Сити Банк». Вчера Лазарь поздравил меня с публикацией в «Магазине Жванецкого» и сообщил, что настоящая фамилия певца Николая Малинина – Выгузов.